Система Orphus
Сайт подключен к системе Orphus. Если Вы увидели ошибку и хотите, чтобы она была устранена,
выделите соответствующий фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Историк во времени. Третьи Зиминские чтения.

Доклады и сообщения научной конференции

Москва 2000


Чтения посвящены историографическим, источниковедческим и конкретно-историческим проблемам отечественной истории X—XVIII вв. и вкладу Александра Александровича Зимина (1920—1980), Владимира Борисовича Кобрина (1930—1990) и Александра Лазаревича Станиславского (1939—1990) в изучение истории средневековой России. Публикуются пленарные доклады (в авторской редакции), аннотации докладов и сообщений в секциях.

В составе опубликованных материалов научной конференции помимо сборника докладов и сообщений — биобиблиографические указатели А.А. Зимина, В.Б. Кобрина, А.Л. Станиславского.

Полные тексты представленных на конференцию докладов, сообщений и выступлений опубликованы в internet на Web-сайте РГГУ. Адрес: http://www.conference.rsuh.ru.+)


{Библиография работ А.А. Зимина, со ссылками на опубликованные в сети}

Оцифровано по pdf-файлу, выложенному некогда РГГУ и в настоящее время, т.е. на момент оцифровки, на его сайте отсутствующему. В pdf'е множество дефектов оцифровки, до отсутствующих страниц включительно. Что можно было, я исправил, остальное отметил.

Английские резюме сборника, программа чтений и список докладов не оцифровывались.


Подокладная нумерация поддокладных сносок заменена сквозной по сборнику.
Подстраничные сноски обозначены латинскими цифрами, нумерация сквозная.


[3] — конец страницы.

Spellcheked OlIva.


Афанасьев Ю.Н. [Предисловие]

Пленарные доклады

Медушевская О.М. Историк в динамике XX века
Беленький И.Л. Образ историка в русской культуре XIX—XX вв. (Предварительные соображения)
Сальникова А.А. Образ историка-россиеведа в новейшей американской историографии: характеристики и самооценки
Старостин Б.А. Тематический подход к изучению культурно-идеологических циклов в Российском историческом процессе XI—XVIl веков
Каменский А.Б. "Средневековье" и "Новое время": границы понятий в контексте русской истории
Кром М.М. Историческая антропология русского средневековья: Контуры нового направления*
Пивоваров Ю.С., Фурсов А.И. Власть, собственность и революция в России: проблемы анализа в контексте методологических сдвигов современной науки
Муравьев В.А. А.А. Зимин: историк в контексте эпохи
Каштанов С.М. О методологии А.А. Зимина и его концепции опричнины
Павлов А.П. Труды А.Л. Станиславского о государевом дворе и их значение для изучения социально-политической истории России XVI—XVII вв.
Пушкарев Л.Н. А.А. Зимин (из воспоминаний)
Вовина-Лебедева В.Г.  Переписка А.А. Зимина и Я.С. Лурье (1951—1963 гг.)
Шмидт С.О. А.Л. Станиславский и традиции кафедры
Юрганов А.Л. Путь исторической науки: приоритеты изучения (по материалам архива В.Б. Кобрина)
А.Л. Хорошкевич. День защиты (штрихи к портрету В.Б. Кобрина — исследователя и педагога)

Доклады и сообщения в секциях

Азнабаев Б.А. Хозяйство служилого города Уфы XVII века
Ананьич Б.В., Панеях В.М. Следствие в Москве по "Академическому делу" 1929—1931 гг.
Андреев И.Л. Русское дворянство XVII века: оправдание службой
Анисимов Е.В. История как "непристойное слово" в конце XVII — XVIII вв.
Антонов Д.Н., Антонова И.Л. Луи Анри — вклад демографа в историческую науку
Анхимюк Ю.В. Фамильные вставки в разрядных книгах XVI — начала XVII вв.
Бачинин А.Н. О судейском комплексе С.М. Соловьева (по его "Запискам")
Белоконь Е.А., Пружинин А.В. Актуальные технические возможности сохранения и введения в научный оборот уникальных письменных источников (на примере "Древлехранилища" РГАДА)
Беляков А.В. Структура служащих Посольского приказа в 1645—1682 гг.
Богатырев С.Н. Образ государя и советников в политической культуре Московской Руси (XIV—XVI вв.)
Буканова Р.Г. Башкирия и башкиры в эпоху Ивана Грозного
Булгаков М.Б. К вопросу о собственности посадских "миров" XVII в.
Бурков В.Г. А. Шхонебек и его книга "История об орденах или чинах воинских паче же кавалерских"
Волков С.В. Российское служилое сословие и его конец
Глазьев В.Н. Формирование новых губных учреждений на юге России (1612—1627 гг.)
Goldfrank D.M. In Search of the Origin of the Pomest'e System (Голдфранк Д.М. В поисках происхождения поместной системы)
Гордеев Н.П. Россия как неотъемлемая часть Европы в конце XVI — начале XVII в.
Граля И. К вопросу о печатях и гербах русских эмигрантов в Польско-Литовском государстве XVI—XVII вв.
Данилевский И.Н. Демистификация летописных текстов в отечественной историографии: традиции и перспективы
Дубровский А.М. История и историки в 1930—1950-х гг.
Дунаева Ю.В. Н.И. Кареев о предназначении исторической науки
Ермолаев И.П. Истоки и становление российского тоталитаризма (постановка проблемы)
Ерусалимский К.Ю. Покаянные речи Ивана Грозного и формирование идеологии царства
Жуковская Т.Н. А.Н. Шебунин — историк, архивист, публикатор
Каганович B.C. К теме: П.М. Бицилли и "евразийцы"
Калинина С.Г. Новые данные для биографии князя М.М. Щербатова
Каппелер А. Является ли грамота царя Федора 1593 г. о мерах против казанских татар фальсификацией XVIII в.
Каравашкин А.В., Филюшкин А.И. Итоги и перспективы изучения переписки Ивана Грозного с Андреем Курбским
Кобзарева Е.И. Новгородцы в переговорах со шведами об избрании Карла-Филиппа на русский престол
Козляков В.Н. О времени создания Приказа сыскных дел
Kollmann, Nancy Shields. The Extremes of Patriarchy: Spousal Abuse and Murder in Early Modern Russia (Коллман Н.Ш. Крайности патриархата: брачное преступление и убийство в ранней новой России)
Колобков В.А. Реформа опричнины
Комиссаренко А.И. Диспут на защите Е.Е. Голубинским в 1880 г. докторской диссертации "История русской церкви": источниковедческие аспекты
Кореневский А.В. По следам Филофея (опыт реконструкции биографии древнерусского книжника)
Crummey R. Elite and Popular Religion in 17th-century Russia: Observations (Крамми Р. Элита и "народная религия" в России XVII в.: наблюдения )
Лаврентьев A.B. "Царские шапки" Кремлевской казны и их судьба в Смуту 1605—1613 гг.
Ланской Г.Н. Академик М.Н. Покровский: жизнь после смерти
Леушин М.Л. Из жизни Историко-архивного института: прием в партию А.И. Гуковского (1943 г.)
Лисейцев Д.В. Посольский приказ в Смутное время
Лукичев М.П., Лукьянова Е.В. Новые разыскания о бумаге русского производства и ее использовании Московским печатным двором в XVII в.
Майорова А.С. С.В. Юшков в Саратове (1919—1927)
Маматова Е.П. Из истории Рузы и Рузского удельного княжества в XV — начале XVII в.
Мельникова А. С., Кренке Н.А., Зайцев В.В. Находка археологов на "Романовом дворе": неизвестный денежный двор времени денежной реформы 1654—1663 гг.
Михайлова И.Б. К вопросу о смуте второй четверти XV в.
Михальченко С.И. Общество истории, филологии и права при Варшавском университете
Морозов Б.Н. Князья Курбские на службе в России в XVII в.
Морозов В.В. Летописец начала царства: складывание и эволюция
Назаров В.Д. Служилые князья в России (XV — последняя треть XVI в.)
Орлицкий Ю.Б. Два Вельтмановых перевода "Слова о полку Игореве": от «искусственного изящества» к «естественной красоте»
Павлович М.К. Проблемы учета и сохранности кремлевских сокровищ в XVIII в.
Пашков А.М. Первое краеведческое сочинение по истории средневекового Олонца и его автор
Перевалов В.А. Из истории архива Александра-Свирского монастыря XV—XX вв.
Перхавко В.Б. Особенности этнической ситуации в Древней Руси
Петров К.Б. Книга Полоцкого похода 1563 г.
Прохоров М.Ф. Из ранней истории практической генеалогии крестьянства
Рашковский Е.Б. Наследие Пушкина: опыт науковедческого исследования
Румянцева М.Ф. Проблема восприятия времени в историческом познании
Рыков Ю.Д. О трех новых списках первого послания Курбского Ивану Грозному (первой редакции)
Севастьянова А.А. Другие два портрета: Аввакум и С.Д. Яхонтов
Скобелкин О.В. Участие "бельских немцев" в военных действиях против войск Владислава
Скоробогатов А.В. Политическая доктрина императора Павла I: Опыт системного анализа
Скрынников Р.Г. Проблемы закрепощения крестьян в России в конце XVI в.
Соколов Р.А. Русская церковь в XIII в. (1237—1300)
Соколова Н.В. Вотчинные архивы нижегородских монастырей XIV—XVII в.
Столярова Л.В., Каштанов С.М. О предмете и задачах кодикологии и ее месте среди других специальньх исторических дисциплин
Сурова Е.Л. Публицистика и отраслевая повременная печать
Тарасова В.Н. К вопросу об истоках возникновения и зарождения инженерного образования в XVIII в.
Waugh D. То the re-interpreting the history of the Viatka chronicles (the beginning of XVIII c.) (Уо Д. К истории книжной культуры Вятки в начале XVIII в.)
Федорова Е.С. Латинское просвещение на Руси в конце XV — XVI вв.
Флоря Б.Н. К истории переговоров бывших сторонников Лжедмитрия I с Сигизмундом III
Формозов А.А. Исторические опыты М.Н. Муравьева
Хорошкевич А.Л. Война и идеология русского самодержавия начала 60-х гг. XVI в.
Хорошкевич А.Л. А.С. Пушкин об опричнине Ивана Грозного
Черкасова М.С. О взаимодействии актов и делопроизводственной документации в XVI—XVII вв. (по архиву Троице-Сергиева монастыря)
Швейковская Е.Н. Социум и государство России XVII в. в трудах В.А. Александрова
Шебалдина Г.В. Новый источник о пребывании шведских военнопленных в Сибири в первой четверти XVIII в.
Шехорина А.В. Методология истории Л.П. Карсавина: ответ на вызов времени
Штыков Н.В. О московско-тверских докончаниях второй половины XIV в.
Эскин Ю.М. Духовная грамота Дмитрия Пожарского
Юрганов А.Л. Мог ли апостол Павел быть "пророком старейшиной" (дополнительный комментарий к "Лаодикийскому посланию")
Юркин И.Н. Из истории "служебной" историографии последней четверти XVIII века (ранний опыт историографической разработки истории отечественной промышленности)


Афанасьев Ю.Н.
[Предисловие]

«ИСТОРИК ВО ВРЕМЕНИ» — стержневая тема Третьих Зиминских чтений — международной научной конференции, посвященной выдающимся ученым и деятелям высшей школы и проводимой РГГУ совместно с Институтом российской истории, Археографической комиссией РАН, Государственной архивной службой. Эта формула предполагает единство обсуждения ряда важных проблем отечественного исторического процесса, историографических и источниковедческих аспектов его изучения.

Научное наследие Александра Александровича Зимина относится к классике отечественной исторической науки XX столетия.

Отношениями преемственности с его трудами были проникнуты работы двух историков следующего поколения — Владимира Борисовича Кобрина и Александра Лазаревича Станиславского. Сложнейшая творческая диалектика отношений "учитель — ученик" пронизывает всю научную и педагогическую деятельность этих историков.

Эти историки, намечая новые пути исследований, никогда не претендовали на окончательное решение концептуальных проблем отечественной истории. Не удовлетворяясь достигнутым результатом, они формулировали существеннейшие дискуссионные вопросы, разрешение которых требует значительных интеллектуальных усилий современных историков. В этом их особое значение.

А.А. Зимин пришел на кафедру вспомогательных исторических дисциплин МГИАИ совсем молодым ученым и, долгие годы работая здесь, формировал научное мировоззрение многих исследователей. Инициатива проведения "Зиминских чтений" восходит ко времени, когда кафедрой руководил А.Л. Станиславский (1986—1990). В эти же годы на кафедру пришел и В.Б. Кобрин. Первые чтения проведены в мае 1990 г., и тема данной научной конференции логично связывает преемственность научных школ с идеей современного гуманитарного образования, идеей РГГУ.

Среди новых форм междисциплинарного взаимодействия идея Российского государственного гуманитарного университета выступает как идея фундаментализации гуманитарного образования, демократизации учебного процесса, адаптации лучших достижений мировой науки в области исследования и образования. При создании РГГУ (1991) мы стремились содействовать возрождению и развитию лучших традиций российского образования. Время создало модель открытого университета, способного развиваться в условиях принципиально изменившейся информационной среды, коммуникативных возможностей и нового осознания значимости гуманитарного образования для общества и личности.

Исторические корни становления системы университетского образования в России определяли ее фундаментальный характер. В структуре учебных планов традиционно были представлены и сохранились даже в [3] условиях советской системы блоки дисциплин, построенных на принципах единства накопленного наукой рационального знания и последовательного его освоения студентами через посредство системных курсов и программ методологии исторического исследования. Имена ученых, памяти которых посвящена данная конференция, их исследовательская и преподавательская деятельность ярко выражают и конкретизируют эту фундаментальную и столь значимую для современной образовательной модели идею.

Одной из основных особенностей прежней системы являлся отрыв системы обучения от академической науки. Принцип разделения академической и вузовской науки противоречил опыту передовых стран. Тем ярче выступают исключения, когда такое взаимодействие способствовало созданию научных школ. А.А. Зимин как академический ученый высочайшего класса всю жизнь был связан с преподаванием. Академическими учеными по исследовательскому уровню и выдающимися педагогами высшей школы были А.Л. Станиславский и В.Б. Кобрин. Семинарские занятия (каноническая форма традиционного учебного процесса), лекции этих ученых превращались в своего рода мастер-классы, диалогическую форму объединения учителя и учеников, сообщество на основе научных творческих интересов.

Связь прошлого, настоящего и будущего реализовалась для Учителя и Ученика в общей энергии исторического знания, деятельном участии в историческом процессе своего времени. Для концепции РГГУ чрезвычайно близки и актуальны идеи взаимодействия академической науки, фундаментального исторического образования, искусства, — их синтеза, формирования творческой личности, эстетического единства и нравственной основы творчества, объединенного первоэнергией замысла.

Представленные материалы конференции "Историк во времени" очерчивают интеллектуальное пространство, в котором реализуется энергия исторического знания, — в связи поколений, деятельности конкретных ученых, в формировании новой модели гуманитарного образования. [4]


Пленарные доклады

Медушевская О.М.
Историк в динамике XX века

Тема "Историк во времени" — это тема соотношения "частицы" и "волны": историк как явление самодостаточен, но реализация его творческих возможностей определяется тем, как он соотнесен с тенденциями социокультурного процесса, в которые вовлечен в рамках конкретного пространственного и временного контекста.

При индивидуально-биографическом подходе за пределами информационного поля остается то, что называют "ценой вопроса", ценой того или иного выбора. Академическая наука или преподавание, продолжение традиции или выход за ее пределы, даже институционально-административные предпочтения, с которыми связывает себя ученый, становятся более объяснимыми, если возможно понять, что стояло за ними. Даже если этот выбор осуществляется в собственно профессионалистских рамках, в пределах одного научного сообщества. А это значит, что для начала следует обозначить ведущие векторы в той динамике развития науки и сообщества, влияние которых, более или менее осознанно, и ощущалось и принималось во внимание в ситуациях профессионального выбора XX в. Целесообразно поэтому в данном докладе рассмотреть ведущие тенденции гуманитарного знания в динамике новейшего времени. Наш особый интерес привлекает современная ситуация, которую мы определяем как начало методологического поворота по всему спектру гуманитарных и социальных наук, — поворота к специальному рассмотрению проблематики логики строго гуманитарного знания. Историческая наука и теперь еще не стала в представлениях общества (и части самого научного сообщества) строгой наукой. Однако, на протяжении XX в. в ней создано и функционирует направление, которое ставит перед собой задачу теоретического обоснования и идентификации гуманитарного знания как строго научного, а также реализует данный подход в научно-исследовательской деятельности и в образовательных моделях. Знаменательной вехой на этом пути было создание курса методологии истории (введенного в Петербургском университете с 1906 г. в качестве общего с соответствующими семинарами) и опубликование труда А.С. Лаппо-Данилевского "Методология истории" в 1910—1913 гг.1) Направленность этого труда на формирование логики строгой науки было очевидно для относительно узкого, но сильного [5] своим интеллектуальным влиянием круга гуманитариев. "Работа ученого, — писал А.Е. Пресняков, — всегда должна быть насквозь сознательной и планомерной, — таково основное требование "Методологии". Для этого необходимо изучение этой работы в ее приемах, методах и задачах; необходима тщательная, детальная разработка ее техники. Методологическая устремленность А.С. Лаппо-Данилевского глубоко отразилась и на его личной исследовательской работе и на его преподавании".2)

В современных науках о человеке заметнее становится актуализация строгих исследовательских методологий. Под ее влиянием происходит переориентация общественного интереса в сторону тех областей гуманитарного знания, которые в принципе сами идентифицируют себя со строгими методами, обращены к изучению структур, типологий, универсалий в науках о человеке. Постепенно утрачивает свои позиции первоначально достаточно распространенный постмодернистский культурологический тезис об идиографичности и неповторимости феноменов культуры, альтернативности методологий наук о духе и наук о природе. В его рамках сознательно акцентируется абсолютизация специфичности познавательных приемов гуманитаристики (принципиальная нераздельность объекта и познающего субъекта, и как ее следствие неразграниченность текста и его интерпретатора, конфликт интерпретаций, не сводимых к более полному познанию объекта). В трудах постмодернистских культурологов хорошо выражена эта неопределенность.

"Неопределенность и расплывчатость", — по выражению М. Фуко, — "почти всех" областей гуманитарного знания"3) стала более очевидной, порождая, в свою очередь, стремление расширить сферы применения структуралистских методологий. Структуры, не зависящие от представлений познающего субъекта, выявляющие устойчивые свойства культурных феноменов, открывают возможности типологических сопоставлений и, что особенно важно — повторных обращений к исследованию феноменов культуры. Универсалии языка и универсалии антропологии стали основой для структурных методологий. В свою очередь, они послужили импульсом для поисков структурных закономерностей в других исследованиях культур. Однако эти поиски оказались трудными. Что представляют собой структуры? Онтологическая ли это модель или всего лишь оперативная модель исследования? Разумеется, онтологическая модель открывает совершенно иные возможности для строгой науки. Но в рамках знаково-речевой, семиологической парадигмы остался без ответа вопрос о том, где искать и находить такие структуры. В этом главное противоречие структурализма, его сущностная познавательная проблема. Если структуры нет, то при всей привлекательности структуралистских подходов они останутся нереализованными. Так возникает противоречивая и неопределенная ситуация постструктурализма.4) Она ярко выражена в трудах классиков данной парадигмы. [6]

Становясь достоянием массового сознания и многократно воспроизводимая вновь под влиянием соответствующей образовательной модели гуманитария (историка в том числе), данная познавательная ситуация способствовала окончательному размыванию и без того проницаемой границы между гуманитарной наукой и искусством. Образ Клио как музы истории, возникнув из глубины веков, обрел свои новые воплощения. Следствием данной ситуации стало дальнейшее снижение статуса истории как науки в восприятии массового сознания: это сигнал о том, что общество ждет от науки иного, нежели от искусства, информационного импульса. У науки и искусства различные (взаимодополняемые) функции: искусство в принципе не столько сообщает новую информацию, сколько своими средствами (эмоционально и рационально) помогает пережить ту, что общество уже имеет. Искусству именно поэтому не интересен "хэппи энд", для него все счастливые семьи похожи друг на друга (Л. Толстой). Но для жизни "хэппи энд" как раз желателен и потому от науки общество ожидает и требует иного, нежели от искусства: точного, достоверного, т.е. строго проверенного и систематизированного знания, — в том числе или даже прежде всего, — о человеке, обществе, государстве, — а следовательно, с ним связывает свои ожидания от науки истории. В свою очередь, импульсы и сигналы, поступающие от массового сознания, от общества, фундаментально значимы для развития науки, хотя степень осознания этой зависимости научным сообществом бывает весьма различной.

Для понимания динамики развития гуманитарных наук новейшего времени весьма существенно общее изменение общественного сознания: падение престижа истории как науки в первой половине XX века и заметное нарастание историзма этого сознания во второй половине XX века. Массовое сознание восприняло, наконец, фундаментальную идею о необходимости ориентирования на опыт мировой истории для осознанного выбора новых решений и путей их реализации, — в политике, психологии, экономике, в повседневности. Надо отметить, что обращение к мудрости прошедшего (в его фиксированной форме) в традиционных обществах являлось привилегией и прерогативой правящих элит, в узком кругу которых принимались властные решения. Отсюда возникли феодальные архивы, летописи и хроники, династические генеалогии. Эта традиция элитарных культур с ее сословным ограничением с приходом уравнительных демократий новейшего времени исчезает. Традиция историзма и преемственности воспринимается непросвещенным или "полупросвещенным" (А.С. Пушкин) сознанием негативно, как атрибут старого режима.

Утопическое руссоистское ожидание немедленного общего благоденствия как результата разрушения старого режима исключает идею преемственности, а следовательно, не предполагает использования опыта прошлого. Для постреволюционной эпохи первой половины XX в. [7] характерна поэтому переориентация общественных ожиданий на те области естественных наук и особенно технологий, от которых предполагается получение немедленных, к тому же примитивно понимаемых, прежде всего, материальных благ.

Однако, последующий ход мирового развития, усвоение массовым сознанием собственного социокультурного опыта, небывалое ранее ускорение темпов передачи информации (благодаря современным средствам коммуникаций и информационным технологиям) — все эти составляющие существенно изменили социокультурную ситуацию. Необходимость привлечения исторического опыта человечества для принятия новых решений стала осознаваться не только узким кругом интеллектуальной элиты, но более широким — представителей гражданского общества. Интересно, что в структурах повседневности эта потребность стала реализовываться не через обращение к академической науке, но через более близкие массовому сознанию формы культуры (среди них — обращение к семейным генеалогиям, региональной истории, иногда этнически или конфессионально ориентированным реалиям прошлых эпох и традиций, коллекционированию бытовых вещей и т.п.). Новую ориентацию на историзм массового сознания использует журналистика, публицистика, литература, искусство. И уже затем происходит переориентация на исторический источник собственно научно-исследовательской и публикаторской деятельности. Эта динамика прослеживается по всему спектру гуманитарных и социальных наук, что, в свою очередь, фиксируется аналитиками науки.5) В свою очередь, научное сообщество меняет свое отношение к идее истории как строгой науки. Это изменение происходит, однако, крайне медленно, поскольку общепринятая образовательная модель профессионализма историка довлеет над обществом сложившимися стереотипами. Таким образом, смысл происходящего с науками о человеке в XX в. складывается в отчетливую последовательность: качественные изменения социальной и культурной реальности — обращение общества за объяснением к науке ("вызов") — ее ответ. И в зависимости от того, в какой мере профессионалы отвечают общественным ожиданиям — происходит изменение (в ту или иную сторону) статуса науки. Естественно, что научное сообщество стремится осмыслить ситуацию в целом и само меняется по мере ее развития.

С начала XX в. информационное пространство, с которым работали гуманитарные науки, качественно изменилось, — и вширь, и вглубь, и по способам передачи информации, ее технологии. Стал очевидным глобальный характер всех социокультурных процессов, не оставлявших перспективы для евроцентристской ориентированности. Проблематика политической истории и мотивационно-психологических, личностных подходов к истории стала также меняться, стремясь охватить структуры повседневности, спрогнозировать поведенческие векторы массового сознания. И наконец, стали набирать силу новые технологии средств [8] массовой коммуникации, что, в свою очередь, несло с собой качественно новые соотношения элитарной (книжной, эпистолярной) и повседневной (устной) культур, создало невиданные возможности манипуляции общественным сознанием. Это имело следствием смешение традиционных границ авторства, произведения, текста. Неэффективность господствовавшей ранее позитивистской методологической парадигмы перед лицом новых проблем информационного общества становилась все более очевидной. В "боях" за преодоление традиционалистских позитивистских догм неоднократно подчеркивались такие негативные стороны как упрощенное понимание связи источника и факта, отказ от выхода за пределы эмпирической фактографии, изолированность отдельных предметных областей, предубеждение против философского осмысления познавательной деятельности. Вопрос, однако, состоял в том, какая методологическая парадигма приходит на смену позитивизму. В начале XX в. сложились и далее реализовались две альтернативные модели методологии гуманитарного знания. Профессионалы-историки по существу оказались перед выбором.

Феноменологическая парадигма. Ее постулат — представление о мире как системной целостности ("Мировое целое" у А.С. Лаппо-Данилевского). Каждая его часть поэтому рассматривается прежде всего с точки зрения ее связи с целым, ее системного качества. Человечество — часть мирового целого, но его особая, наделенная сознанием часть. Человечество, в свою очередь, рассматривается как целое — эволюционное (во времени) и коэкзистенциальное (в каждый данный момент сосуществования). Человечеству, рассматриваемому не как некий организм в духе О. Конта, но как совокупность личностей ("признание чужой одушевленности" — один из главных постулатов данной философии). Познание вполне достижимо благодаря тому, что человеку присуще умение объективировать свой внутренний мир во вне, в создание произведений. Они становятся источниками для познания человека, человечества в целом, источником информации. Данная философская парадигма (Лаппо-Данилевский и, со стороны естественных наук, В.И. Вернадский) выводит источниковедческое направление гуманитаристики на изучение реализованных продуктов человеческой осознанной деятельности.6) И, что весьма важно, на изучение их структур, типологий, сходств и различий. Структурные свойства произведений (документов и вещей) обладают высочайшей степенью информативности не только о самих себе, но и о системе, в которой они функционируют. Эти структурные свойства изучаются архивистикой, источниковедением и другими гуманитарными дисциплинами. Далеко не случаен глубокий интерес Лаппо-Данилевского и его школы (С.Н. Валк, А.И. Андреев, А.Е. Пресняков) к дипломатике: здесь структуры превалируют над индивидуальной спецификой, открывая возможности формирования строгих эффективных методик, выхода на [9] компаративистику, а в наше время — широкого использования информационных технологий на данной основе.

В основе феноменологической модели — представление о единстве естественнонаучного и гуманитарного знания. Эта идея подчеркнута Э. Гуссерлем в его классической работе "Философия как строгая наука".7) Соответствующим образом выстраивается и модель развивающего образования гуманитария. В мировом сообществе гуманитарных наук XX в. возобладала, однако, другая модель: гуманитарное знание как принципиально нестрогое знание (противопоставление наук о природе и наук о культуре по их методам). Сегодня можно сказать, что, приняв идею истории как нестрогой науки, научное сообщество сделало шаг к тому, что оно теперь иногда называет "кризисом", — именно так оно воспринимает снижение статуса своей науки и иерархии общественных ожиданий.

Известно, что эта модель нашла достаточно широкую реализацию и свои теоретические основания: историк систематизирует "фрагменты" реальности в своей картине мира, он отвергает логику, эрудицию вспомогательных и служебных методик, и признает главным достоинством — умение вживаться в изучаемую эпоху. Соответственные изменения претерпела образовательная модель исторического и шире общегуманитарного профессионализма. К середине XX в. негативные аспекты данного подхода стали ощущаться более явственно.

Структурализм и постструктурализм. Те области гуманитарных наук, которые ориентировались на реальные структуры, оказывались в несравненно более выигрышном положении. Это были структурная антропология и структурная лингвистика, опирающиеся на фундаментальные универсалии человеческой природы и языка, исследующие их структуры. Приходит понимание необходимости различать структуры, отыскивать типологии, выявлять возможности компаративистики не только в науках о природе, но и в науках о культуре.

На протяжении всего XX века в центре внимания наук находятся феномены информационного общества, проблематика массовых коммуникаций, воздействие на общество новых информационных средств и технологий. Необходимость рационального осмысления нового информационного пространства человеческих высказываний (многократно усиленных современными технологиями) — центральная тема гуманитарной классики XX в. Эти высказывания ("дискурс") выступают теперь оторванными от автора, от книги, произведения, выходят из-под контроля. М. Фуко хорошо передал этот феномен — это — "своего рода логофобия, смутный страх перед лицом этого грандиозного, нескончаемого и необузданного бурления дискурса".8) Чтобы "обуздать" эту множественность, необходимо отыскать ее структурные закономерности. Как уже отмечалось, весь вопрос в том, — есть ли они, существуют ли в реальности объективные структурные феномены, или структура это [10] только инструментарий, — "онтологическая реальность или оперативная модель" (У. Эко).9)

Постструктурализм — это состояние гуманитарных наук, убедившихся в необходимости изучать структуры и не находящих их. "Отсутствующая структура" Умберто Эко хорошо выражает эту проблему. В рамках семиотики и семиологии проблема структур оказывается неразрешимой. Поэтому есть смысл обратиться вновь к феноменологической модели гуманитарного знания, к понятиям источника, документа, их видов, разновидностей, вполне реальных архивоведческих системных сетей, в которых можно вычислить любой документ. Дискуссии по проблемам классификации источников, понятия вида выявили структуры и парадигме*) источниковедения как онтологическую реальность. И их изучение ведется уже давно. Необходимо отрефлексировать этот опыт исследовательских практик. Выяснилось, что феноменологическая парадигма источниковедения имеет не негативный ("Отсутствующая структура"), а позитивный ответ по вопросу о структуризации информационного пространства культуры. В парадигме источниковедения структуры интерпретируются как онтологическая реальность и их изучение ведется и на теоретическом (проблемы видовой классификации источников), и на конкретно-исследовательском (изучение видовых особенностей источников), и на научно-педагогическом (видовые классификации в курсе источниковедения) уровнях.10) Данный пример выявляет перспективность развития источниковедческой парадигмы и необходимость ее направленного эпистемологического рассмотрения.

Констатируя наличие в современном гуманитарном пространстве двух различно ориентированных моделей, целесообразно остановиться на истории развития данной парадигмы в динамике гуманитарного знания XX в. Она возникла в начале XX в. и нашла свое обоснование в трудах Лаппо-Данилевского и его последователей первого поколения. Философский уровень гуманитарного знания в России начала века позволяет расценивать возникновение данной феноменологической концепции как вполне логичное и закономерное явление. В качестве первых интерпретаторов данной концепции выступали представители различных предметных областей гуманитарного знания. Их объединяла и привлекала возможность рефлексии над общеметодологической проблематикой предметных областей в общем эпистемологическом метадисциплинарном пространстве (Н.Д. Кондратьев, П.А. Соркин, С Ф. Ольденбург, А.Е. Пресняков, И.М. Гревс, С.Н. Валк, А.И. Андреев, И.И. Лапшин, Б.А. Романов).

Если сам феномен возникновения этой высокоинтеллектуальной концепции гуманитарного знания в среде российской науки вполне объясним, то ее последующее развитие остается в своем роде загадкой. И отличие от близких ей по уровню философских и правоведческих направлений, чье развитие было прервано в России постреволюционного [11] периода, источниковедческая парадигма методологии истории нашла свое, хотя и своеобразно модифицированное продолжение. Этот феномен требует своего объяснения, поскольку в логику новой образовательной модели профессионального исторического образования "Методология истории" в понимание Лаппо-Данилевского не вписывалась. Об этом достаточно категорично заявил сам М.Н. Покровский, резко негативно откликнувшийся на попытку академических ученых переиздать труд своего учителя (1923 г.). После появления первого тома издание было прекращено, надолго закрыв путь к читателю для ключевого тома (СПб., 1913), посвященного методологии источниковедения. Вновь к идеологизированной критике этого труда советская историография вернулась в конце сороковых годов. Тем не менее, источниковедение как метод, как целостный лекционный курс в окружении целой плеяды вспомогательных исторических дисциплин было востребовано в открывшемся в 1930 г. новом Историко-архивном институте. Взяв под свой контроль государственные архивы, власть нуждалась в специалистах, способных превратить документальное наследие в источник социальной информации. В Историко-архивном институте была создана уникальная образовательная модель для подготовки специалистов, способных к выполнению этой государственно-значимой задачи. Именно здесь и была создана единственная в то время кафедра, сосредоточившая весь комплекс методов, необходимых для изучения и интерпретации информации исторических источников, гуманитарных дисциплин.11) В Историко-архивном институте и был создан классический учебник Тихомирова-Никитина. К преподаванию были привлечены лучшие силы ученых-историков. При всех идеологических, административных и режимных ограничениях потребность власти в истинном, а не фиктивном профессионализме продолжала существовать, что, в свою очередь, создавало особое пространство для исследовательской и педагогических практик, формируя своеобразный этос научного сообщества. А.И. Андреев, Л.В. Черепнин, В.К. Яцунский, Н.В. Устюгов, другие ученые работали на кафедре. В состав ее вошел молодой талантливый А.А. Зимин, создавший здесь свою научную школу.

Рассматривая динамику развития гуманитарного знания в общем контексте соотношения науки и общества, состояния научного сообщества, сравнительного анализа разных типов образовательной модели профессионализма историка, сопоставления лингвистической и источниковедческой исследовательской парадигм как взаимодополняющих, можно лучше понять и более полно интерпретировать научное наследие выдающихся ученых. При всем различии как тематики исследований, так и своеобразия педагогического таланта, можно вполне уверенно говорить об общем этосе данного научного направления.12) Его характерными чертами стала-) воля к истине, открытость исследовательской логики для восприятия научного сообщества, сознательная установка на [12] достижение методологической преемственности поколений исследователей. С этой точки зрения еще предстоит проанализировать интерес ученых к пространству вспомогательных исторических дисциплин. За ними стоят новые области междисциплинарных взаимодействий с естественными, точными, психологическими, когнитивными науками и технологиями. Блестящие возможности феноменологии исторического познания, его реализации в рамках источниковедческой парадигмы методологии истории раскрываются по-разному в трудах А.А. Зимина, его учеников, других крупных ученых-историков. Данные темы истории науки ждут своих исследователей. Одна из них связана с развитием исследовательских и педагогических идей А.Л. Станиславского. Его проблематика — это проблематика исследования человека в пространстве, в его историко-антропологической реальности. В современных условиях методологического поворота, формирования истории как строгой науки мы имеем богатые возможности обращения к наследию поистине непреходящего знания — опыту методологии истории как строгой науки.


1) Пресняков А.Е. А. С.Лаппо-Данилевский как ученый и мыслитель // Русский исторический журнал. Пг., 1920. Кн. 6.

2) Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. М., 1994. С. 374.

3) Фуко М. Воля к истине. М., 1996. С. 78.

4) Семенов Е.В. Смысл происходящего с гуманитарными и социальными науками в современной России (взгляд через призму конкурсов РГНФ) // Вопросы истории естествознания и техники. 1997. № 2. С. 6-8.

5) Подробное см.: Источниковедение в России XXX в: Научная мысль и социальная реальность // Россия. XX век. М., 1996.

6) Гуссерль Э. Философия как строгая наука. Новочеркасск, 1994.

7) Фуко М. Воля к истине. С. 78.

8) Эко У. Отсутствующая структура; Введение в семиологию. М., 1998.

9) Именно так структурированы источники российской истории в учебном пособии "Источниковедение: Теория, история, метод. Источники российской истории". М., 1998.

*) Так в pdf’е. То ли «структуры в парадигме», то ли «структуры и парадигмы»... OCR.

10) Современные возможности данного направления прослеживаются в связи с проблематикой исторической антропологии, компаративистики и проблематикой "человек-пространство". См.: Источниковедение и компаративный метод в гуманитарном знании. М., 1996; Исторический источник: человек и пространство. М., 1997; Историческая антропология: место в системе социальных наук, источники и методы интерпретации. М., 1998; Точное гуманитарное знание: традиции, проблемы, методы, результаты. М., 1999.

11) Простоволосова Л.Н., Станиславский А.Л. История кафедры вспомогательных исторических дисциплин. М., 1990. [13]

12) Знак сноски обозначен на странице, но сноски заканчиваются на 11-й. OCR.

-) Так в pdf'е. OCR.

13) Один из самых поразительных документов подобного рода: Крачковский И.Ю. Испытание временем: Мысли к 45-летию научной работы // Петербургское востоковедение. Спб., 1996. Вып. 8. С. 562-596.

14) Значимые для понимания процесса исследования этих проблем в отечественной науке XVIII — начала XX в. историографические сводки содержатся в обобщающих обзорах Н.И. Кареева, B.C. Иконникова, А.С. Лаппо-Данилевского, Г.Г. Шпета.

15) Визгин В.П. История и метаистория // Вопросы философии. 1998. № 10. С. 98.


Беленький И.Л.
Образ историка в русской культуре XIX—XX вв. (Предварительные соображения)

Обсуждение проблемы "образ историка в русской культуре XIX—XX вв." — в единстве идеальных, нормативных, типологических смыслов и реально-эмпирического содержания — предпосылочно предполагает необходимость установления природы этого "образа" как сложнейшего идеологического конструкта, понимания его морфологии; что, в свою очередь, требует знания того, как самими отечественными историками XIX—XX вв. — в контексте рецепции идей европейской исторической науки, философии и методологии истории — мыслился модус бытия Историка в мире.

Размышлениям о сути профессии историка, смысле его "трудов и дней", о его целеполагании в мире; диалектике его внутренней свободы и ответственности перед временем и основополагающими началами исторического бытия — в контексте обсуждения фундаментальных проблем философии истории и методологии (теории) исторического знания — посвящены многие страницы исторических (в т.ч. программных), философско- и методолого-исторических сочинений, мемуаров13) и переписки европейских и отечественных историков, философов истории, историков-художников и аналитиков исторического знания нового и новейшего времени.14)

Эти размышления — несмотря на существенные, а во многих случаях, и кардинальные противоречия между различными толкованиями и суждениями — творят совокупные представления о некоторых чертах своего рода "идеального историка".

Современный русский философ и историк науки В.П. Визгин пишет по этому поводу: "...Существует, по крайней мере в методологической теории, образ "идеального историка", который следует принять за образец. Речь идет о нормативном образе историка как бы нейтрального по отношению к той или иной метатеории как предустановочному горизонту".15)

Точнее было бы сказать, что интуиции "о "чуде" рождения историка внутри человеческой личности" (А.В. Михайлов), сопряженные с поисками образа "идеального историка" и соответствующими типологическими представлениями, выражают как тот, недостижимый в сущности универсальный идеал Историка, который мыслился некоторыми направлениями новоевропейского историзма, так и более реально очерченные предположения и долженствования о смысле целеполагания "историка", локализованные в "пространстве" тех или иных национальных культур, исторических эпох, историко-культурных традиций и мировоззренческих ориентации.[14]

С наибольшей экстатической (и эстетической) выразительностью идея необходимости и смысла присутствия Историка в Мире была заявлена в немецкой философии истории и культурфилософии XIX—XX в. и прежде всего у Ф. Ницше.16)

Русская философско-историческая мысль XIX — начала XX вв. (и прежде всего, христиански ориентированная историософия), в своих самых глубинных интуициях, была обращена прежде всего к проблемам кризиса исторического бытия и эсхатологии, к проблемам эстетического самовыражения и самораскрытия исторических форм; и уже в связи именно с этим, к теме самополагания историка.

Исключительно значим в этом плане образ летописца в "Борисе Годунове" А.С. Пушкина.

Христианский подвиг старца удостоверяет истинность исторических свидетельств, сохраняемых им, придает им силу подлинности.

Вне "пространства", где сила и убедительность свидетельства об исторических событиях не нуждается ни в каком историко-критическом обосновании,17) вопрос об историке как свидетеле событий составляет одну из наиболее важных проблем осмысления модуса бытия историка.

Традиционной для европейской и отечественной философско-исторической мысли является антиномия различения — отождествления исторического познания и искусства и, соответственно этому, конституирование позиций историка и художника по отношению к историческому прошлому.18)

Еще А.Л. Шлецером, во второй половине XVIII в. были намечены основания типологии историков по предпосылочным установкам и методам их работы: историк-собиратель; историк-исследователь (историк-критик); историк-повествователь (историописатель), историк-художник.

Историческая мысль XIX—XX вв. (европейская и русская) полностью сохранила это различение, дополнив его несколькими позициями: историк-фактолог, историк-моралист, историк-популяризатор, историк-публицист и т.д. В языке исторической науки появился и ряд дефиниций, описывающих стиль мышления и научное мировоззрение исследователей: историк-реалист, историк-романтик, историк-позитивист, историк-прагматик и т.д.

Для развития исторической науки в России в XIX в., охарактеризованная выше типология (а также, систематика исторических жанров, предложенная во второй половине XVIII в. Г.-Б. Мабли) имела особый пропедевтический смысл, в каком-то плане даже более значимый, чем для европейской исторической науки этой эпохи, уже прошедшей к этому времени длительный путь предметно-проблемного и дисциплинарного становления, самоопределения и развития.

Особенно в контексте темы формирования идеологемы "национальный историк (национальный историограф)" одной из важнейших [15] идеологем в системе представлений об основателях "национальной культуры".

Именно с подобной ситуацией связано появление знаменитой формулы М.П. Погодина: "Историк по преимуществу есть венец народа, ибо в нем народ узнает себя, (достигает до своего самопознания)."19)

Как всякая типология, схематика Шлецера достаточно условна. Но она успешно "работает" как своего рода порождающий механизм (алгоритм) в процессе формирования и тиражирования нормативных знаковых образов-идеологем, структурирующих историческое сознание.

Содержательна она и в тех случаях, когда все перечисленные позиции выражены в творчестве одного историка, являются элементами его характеристики. В отечественной науке это относится прежде всего, естественно, к В.О. Ключевскому.

Но В.О. Ключевский — это зрелость послекарамзинского периода развития русской исторической науки. В начале этого периода — когда представления о статусе Историка складывались не только как осмысление сотворенного Н.М. Карамзиным, но и как осознанная рецепция идей французской романтической историографии и немецкой философии истории (И.Г. Гердер, Г.В.Ф. Гегель, Ф.В.И. Шеллинг) — императивный образ истинного Историка мыслился как идеальное олицетворение самого принципа историзма, в тех формах, в которых он утвердился в европейской и отечественной культуре XVIII—XIX вв.

В предельных утверждениях подобное понимание было сформулировано М.П. Погодиным в "Исторических афоризмах" — книге, изданной в 1836 г., за пять лет до рождения В.О. Ключевского: "труднейшая задача Историку: он сам должен ловить все звуки (летописи, Нестора, Григории Турские), отличить фальшивые от верных (Историческая Критика, — Шлецеры, Круги), незначительные от важных, сложить в одну кучу (Истории, собрания деяний, — Роллени); разобрать сии кучи по родам истории (частные Истории Религии, торговли, — Герены); провидеть, что в сей куче и кучах должна быть система, какой-нибудь порядок, гармония, (Шлецеры, Гердеры, Шиллеры); доказать это положительно a priori, (Шеллинги), делать опыты, как найти сию систему (Асты, Штуцманы), наконец найти ее и прочесть Историю так, как глухой Бетховен читает партитуры".20)

Примерно тогда же, в 1834 г. в статье "Шлецер, Миллер и Гердер" Н.В. Гоголь сформулировал свое видение Историка, которого "...требует всеобщая история

Приведенные здесь максимы М.П. Погодина 1836 г. — видимо наиболее "сильное" выражение провиденциально-романтических представлений об "идеальном Историке", когда-либо высказанных в отечественной исторической науке и философско-исторической мысли. [16]

Все же, не суждения этого типа (уже в эпоху Ключевского, в первую очередь, ставшие достоянием историографии), а соображения, значительно более адекватно соизмеряющие модус бытия историка с социокультурно-историческим бытием и миром исторической науки, составили основное содержание рефлексии отечественных историков XIX—XX вв. на тему собственной профессии.

XX век чрезвычайно резко акцентировал экзистенциальные аспекты проблемы (моральная ответственность и личный выбор, профессиональный и человеческий долг историка, культурно-историческая и этнокультурная идентичность исторически мыслящего субъекта и т.д.) и эпистемологические смыслы (в особенности, в их теснейшем переплетении с личностными).21)

В последнем случае особо необходимо подчеркнуть ценность соображений А.С. Лаппо-Данилевского, развитых им во втором выпуске "Методологии истории". Нельзя не упомянуть в этом плане и имя А.И. Неусыхина.

В недавно опубликованном письме А.И. Неусыхина Е.Е. Слуцкому (1943 г.) читаем в частности: "... историк, оставаясь самим собою, т.е. чистым историком, и не становясь "самим собою" в более широком смысле слова, конечно не имеет права на суждения по существу. Ни как исследователь причинных закономерностей, ни как имманентный интерпретатор он еще не вышел за пределы "временного", за пределы "явлений" и "проявлений" (хотя вторая интерпретация уже приводит к этому, а первая кладет этому начало). Лишь воспарив над ними, после предварительного проникновения в них и вбирания их в себя, он увидит, что все его причинные анализы и толкования были лишь необходимой подготовительной стадией для разумения сущности явления".22)

Нет необходимости комментировать эти строки. Необходимое и должное высказано в них с предельной ясностью и отчетливостью.

И все же подчеркнем одно обстоятельство: Фундаментально аргументированный тезис, что "... историк, оставаясь самим собою, ... конечно не имеет права на суждение по существу... " — еще раз показывает несостоятельность дискутировавшегося в исторической науке и философско-исторической мысли конца XIX — начала XX в. мнения, что одной из задач исторического познания является "суд над историей". В отечественной традиции в обосновании этого положения — в последующем приобретшего прежде всего метафорический смысл — особенно велика роль Н.И. Кареева, отводившего именно лично историку ключе- {Типографский брак — две с половиной или три с половиной строки напечатали на одной. Разобрать невозможно. OCR}23)24) [17]

Другой экзистенциальный аспект проблемы "быть историком?!" — с наибольшей полнотой выразившийся в некоторых направлениях европейского историзма первой половины XX в. — суть почти "... мистическое переживание исторического процесса", особенно свойственное немецкой мысли эпохи. Автор процитированных слов, Ю.А. Шичалин25) специально анализирует точку зрения Э. Трельча на историческое бытие. В этом плане близок к нему другой современный интерпретатор немецкой традиции первой половины XX в., Е.Я. Додин, пишущий об "обожествлении" К. Мангеймом истории.26)

Подобные интерпретации и автохарактеристики мы можем найти и у многих отечественных историков и мыслителей конца XIX — начала XX вв., принадлежащих к самым различным, иногда противоположным мировоззренческим и духовным ориентациям — у В.О. Ключевского, у М.О. Гершензона, у В.В. Розанова, у А. Белого...

Метафорически эта "сакральность" воспринималась и оценивалась некоторыми отечественными историками (П.И. Бартенев, М.О. Гершензон, В.О. Ключевский, С.М. Соловьев и др.) как суть отношений Историка к своей профессиональной деятельности, и шире, к исторической науке.

Так, читаем у В.О. Ключевского: "Для Соловьева книга его ["История России с древнейших времен" — И.Б.] была задачей жизни, а для таких людей задача жизни имеет значение иноческого обета".27)

Любопытно высказывание С.М. Дубнова, историка, маргинального к основным традициям русской исторической мысли: "Я стал как бы миссионером истории".28)

Приведенные здесь фрагменты есть лишь иллюстрации к теме "Быть историком?! Модус бытия историка в самосознании исторической науки". Из корпуса основополагающих суждений по вопросам обоснования исторического знания мы выбрали лишь ряд высказываний, в которых акцентируется сама проблема историка-субъекта исторического познания.


Концепт "образ историка в русской культуре XIX—XX вв." — историографический, культурно-исторический, идеологический конструкт чрезвычайной сложности, выражающий сопряженность: ценностных "идеальных" ("нормативных") — восходящих к классическим традициям новоевропейского историзма, творимых самосознанием отечественной исторической науки — долженствований (предположений), очерчивающих смысл присутствия Историка (ученого-историка и историка-мыслителя): многообразия сложившихся в общественном сознании, культуре и науке XIX—XX вв. реальных и превращенных представлений о мире отечественного историка (ученого, мыслителя), его статусе и [18] роли в социально-историческом бытии; эмпирии конкретных коммуникативных процессов и персонологических отношений, типологически обобщаемых формулой "историк в глазах современников и последующих поколений".29)

Исследование этого конструкта (его аналитико-синтетическое изучение) — задача, в полном своем объеме, неимоверной трудности,

В частности, само понятие сопряженности, связанности основных содержательных его блоков выступает пока еще как некий теоретический постулат; реальный "механизм" сопряженности — в контексте диахронии отечественной исторической науки и отечественного культурно-исторического процесса XIX—XX вв. — известен нам лишь в самых общих чертах. Проблема безусловно имеет междисциплинарный характер, существуя в предметном пространстве историографии, культуроведения, биографики (и персонологии), социологии знания и ряда других дисциплин.

Исследовательские задачи, находящиеся на данном этапе в сфере возможного и решаемого, по отношению к различным аспектам проблемы могут быть сформулированы по-разному.

Что касается представлений о целеполагании Историка, то необходимо адекватно прочесть и понять всю систему текстов, порождающих и транслирующих эти представления, установив тем самым знаково-символическую реальность, стоящую за этими текстами. Нет необходимости пояснять всю сложность подобной герменевтики.

Что же касается многообразия реальных и превращенных представлений о мире отечественного историка и эмпирии коммуникативных процессов и персонологических отношений, то здесь встает задача овладения всей полнотой конкретно-исторического материала: его описание, "каталогизация" и систематизация. В дальнейшем это позволило бы перейти к построению типологий, и, следуя логике гипотетико-дедуктивного метода, к самой реконструкции "образа историка" в русской культуре XIX—XX вв.

В первом случае, исследователь проблемы будет иметь дело с "идеальным образом" ("идеальным типом") Историка; во втором — с множеством вариаций и градаций некоторого числа обобщенны, типологических "образов" — соответственно дисциплинарной и проблемно-тематической структуре исторической науки, ее пространственно-временной метрике и морфологии ее социокультурного контекста.

Разнообразные суждения и характеристики, устанавливающие и иллюстрирующие "идеальный тип" отечественного историка, связаны исключительно с персонологией великих русских историков, "отцов-основателей" и классиков науки об отечественной и всеобщей истории. Известны слова В.О. Ключевского: "...Грановский... создал для последующих поколений русской науки идеальный первообраз профессо- {брак pdf’а — конца предложения нет, следующая страница начинается с нового абзаца. OCR}30) [19]

Символический смысл не только в отечественной исторической науке, но и в русской культуре конца XIX — XX вв. приобрел образ В.О. Ключевского.31)

Приведем только две цитаты: О.Э. Мандельштам. "Из каждой строчки стихов Блока о России на нас глядят Костомаров, Соловьев и Ключевский, именно Ключевский, добрый гений, домашний дух — покровитель русской культуры, с которым не страшны никакие бедствия, никакие испытания.32)

А.А. Блок. "Да будет 41-я лекция Ключевского нашей настольной книгой — для русских людей как можно большего круга."33)

Образ В.О. Ключевского — один из центральных, ключевых персонологических образов в системе представлений, сложившихся в русской культуре конца XIX — начала XX в., о смысле жизни и дела ученого-историка как свидетеля исторического бытия, его "трудах и днях", о содержательности единства научного и художественного слова в историческом познании.

При всей противоречивости, двойственности явного и сокрытого, именно образ В.О. Ключевского, постоянно воспроизводимый, транслируемый; многократно подвергающийся в бесконечных зеркалах отечественной культуры конца XIX — XX в., различного рода мифологизациям (и столь же часто де- и ремифологизации); развившийся уже в первые десятилетия XX столетия в сложнейшее культо-семиотическое образование. "В.О. Ключевский в глазах современников и последующих поколений" (здесь вполне применимо предложенное М.К. Мамардашвили для подобных многосложных идеологических структур понятие "форма превращенная") — наряду с подобными же образованиями, сопровождающими память о Н.М. Карамзине, С.М. Соловьеве, П.И. Бартеневе, Ф.И. Буслаеве, А.С. Лаппо-Данилевском, С.Ф. Платонове и некоторых других историках XIX—XX вв. — оказался одним из важнейших источников формирования и бытования нормативных и ценностных представлений о типе русского историка, исследующего отечественную историю.

Образ В.О. Ключевского — наряду с образом Н.М. Карамзина — стал одним из необходимых начал объединяющей соразмерности в том длительном споре-диалоге (явном и неявном) научного, художественного и философского историзма, который велся в России на протяжении XIX—XX вв.

В научном и социокультурном пространстве России XIX—XX вв. конституциируются обобщенные представления (в т.ч. метафорические) различной мощности об историках, определяемые их:

• личностно-психологической стилистикой и стилем научного мышления;

• мировоззренческой ориентацией;

• политической ориентацией, принадлежностью к различным политическим и общественным силам; [20]

• ино-культурной и культурно-исторической идентичностью;

• рангом и статусом в академическом и университетском научных сообществах;

• принадлежностью к определенным научным школам, течениям и направлениям;

• поколенческой стратификацией;

• профессиональной связанностью с различными сферами политической, общественной и культурной жизни;

• критической связанностью с основными пространственными конфигурациями отечественной исторической науки: "московским", "петербургским" и др. ее "текстами";

• родовой принадлежностью к тем или иным культурно-историческим и политическим эпохам России XIX—XX вв.

Естественно, что эти обобщенные представления определяются также дисциплинарной и проблемно-тематической структурой исторического знания и его взаимоотношениями с другими гуманитарными и социальными науками.

Сегодняшнее состояние наших историографических знаний еще недостаточно способствует переходу к более содержательным построениям.*)

Здесь необходима оговорка. Безусловно, в локальных временных, пространственных, дисциплинарных координатах историография уж давно располагает опытом сущностных типологических описаний. Вспомним хотя бы статью П.Н. Полевого "Три типа русских ученых (Куник, Срезневский, Григорович)34) и наброски В.О. Ключевского «Характеристики общественных типов».35) Вспомним также циклы историографических портретов того же Ключевского, К.Н. Бестужева-Рюмина, С. М. Соловьева. Однако этюды подобного плана все же фрагментарны, мозаичны и не создают описаний, имеющих подлинно содержательный смысл, следует отличать бесчисленные идеологические клише, претендующие на роль типологических описаний русской исторический науки XIX — первой половины XX в. — чрезвычайно распространенные в историографическом сознании XX века. Совершенно лишенные содержательного смысла, они значимы лишь как артефакты, идеологизированного и мифологизированного в целом, изображения путей развития отечественной исторической науки в советской историографии.

На сегодняшний день мы даже не располагаем в полном объеме минимально необходимыми справочными сведениями о персональном составе корпуса отечественных историков XIX—XX вв.

Видимо, еще достаточно долгое время задача содержательной реконструкции "образа историка в русской культуре XIX—XX вв." (во всей полноте смыслов и аспектов этого концепта) останется сферой желаемого, а не реально достигаемого. [21]

Видимо, еще достаточно долгое время историографические и историко-культурные штудии в этой области останутся в пределе локальных изучений; обобщающие же суждения по-прежнему будут являться предметом интуитивных постижений и (или) субъективных интерпретаций.

Наиболее значимой и ответственной задачей представляется сегодня понимание смысла "трудов и дней" наших современников-историков середины — второй половины XX в. и их непосредственных предшественников и учителей-историков первой половины века; выявление драматизма их жизненного и творческого пути, общего и индивидуального в их судьбах.36)

Неизбежная, в силу тех или иных обстоятельств (как субъективных, так и объективных — собственно научного и вненаучного характера) внутренняя противоречивость многих замечательных исторических трудов37) в немалой степени определяет и ряд моментов их дальнейшей судьбы в науке и культуре; а вслед за тем, с неизбежностью, и многое в восприятии и оценке "трудов и дней" их создателей современниками и последующими поколениями. Историографическая судьба классических исторических исследований, созданных в советскую эпоху, особенно драматична. Если "вчера" (в 30-е, 40-е, 50-е, 60-е гг.) в них находили все возможные "идеологические ошибки", "недостаточную идеологическую выдержанность" — то "сегодня" (в 90-е гг.) в них обнаруживают "чрезмерную идеологизированность".

Так, в современной литературе можно встретить утверждение, что "Русской историографии" Н.Л. Рубинштейна присуща "чрезмерная идеологизация изложения". Не буду называть имена автора этого утверждения, потому что он лишь суммировал, кратко выразил некоторые общие представления о книге Н.Л. Рубинштейна, широко распространенные сегодня, не ставя перед собой задачи уяснения индивидуально-стилистических особенностей этой "идеологизации" в "Русской историографии."

С болью приходится читать текст — запечатлевший факт искажения, аберрации духовного облика Н.Л. Рубинштейна в восприятии человека, из близкой ему профессиональной среды — мемуары К.П. Богаевской о ее историко-литературных занятиях середины 1940-х гг.38) Богаевская видит прежде всего, и исключительно, администратора (в ту пору Рубинштейн был замдиректора ГИМа), весьма далекого от подлинных смыслов и интересов исторических и историко-литературных изучений.

Примеров подобных деформаций восприятия образа ученого-историка XX в. в собственной профессиональной среде и в параллельных и контекстных средах — т.е. по существу уже в мире культуры в целом — можно привести очень много, так много, что «...Абрис жизненного и творческого пути, судьбы многих, очень многих наших выдающихся ученых-историков повторяем, часто даже типологически повторяем, именно благодаря схематике этой искажающей оптики". Надо ли сейчас называть все имена? [22]

Постижение историографического, историко-культурного и идеологического конструкта "образ историка в русской культуре XIX—XX вв." относится как к сфере собственно историографических исследований, так и к сфере возможной теоретической истории отечественной исторической науки.

Очертим круг вопросов, подлежащих изучению в этом же теоретико-историческом ракурсе, наиболее тесно связанный с интересующей нас проблемой:

1) Категориальные и метафорические смыслы понятия "время" в языке историографии.

2) Взаимоотношение истории (исторической науки и исторического процесса) с политикой. [В этой связи необходимо переосмысление и знаменитой формулы М.Н. Покровского и ее критики в трудах 1940—1960-х гг.]

3) Формы историзма в русской культуре XIX—XX вв., их эволюция и трансформация.

4) Школа, течения и направления в русской исторической науке. Отношения "учитель-ученик".

5) Типы и формы коммуникативных связей в исторической науке (в т. ч. "Историк в глазах современников и последующих поколений").

6) "Судьбы одного поколения. Поколение 1914". Поколение молодых ученых гуманитариев, встретивших и частично переживших I Мировую войну и последующие события (Поколение, давшее науке ряд талантливейших историков и великих филологов).

7) Отечественный ученый-историк в контексте "спора двух столиц".

8) Биография историка и пути ее построения.

Творческое наследие ученого историка и формы его изучения (максимальная программа персонологических штудий и минимально-необходимо достаточная система персонологических текстов об историке).

Биографические мифы о русских историках.

9) Знаковость имени отечественного ученого-историка в языке русской исторической науки.

Взыскивания об ученом-историке, содержащие только его имя (не сопровождаемое даже минимальными биографическими и (или) библиографическими сведениями), в контексте тех или иных историографических исторических, источниковедческих и др. суждений в научно-исторических текстах и текстах социокультурного контекста исторической науки как знак, удостоверяющий (символизирующий) вклад этого историка в науку:

замещающий название его основного труда (названия его основных трудов),

напоминающий о выдвинутых им фундаментальных (конструктивных идеях, предложенных им методах и методиках исследования, сделанных открытиях, обнаруженных, изданных и реконструированных источниках; [23]

— связывающий его "труды и дни" с жизнью тех или иных школ, направлений и течений исторической науки, научных и учебных учреждений и организаций. [Особый аспект темы — восприятие однофамильцев (в т.ч. полных) их современниками и последующими поколениями. Например, диалектика отношений к двум "Н.Л. Рубинштейнам" в 1940—1950-е и последующие десятилетия].

Вместо заключения: К проблеме образа историка в русской художественной литературе.

Сложностью взаимосвязей художественной литературы и социально-исторического бытия определяется многоплановость взаимоотношений художественной литературы и исторического познания.

Художественная литература выступает как:

• "художественная летопись" эпохи (времени), ее "зеркало" и "энциклопедия";

• форма исторического сознания, фрагмент социокультурного контекста исторической науки;

• художественная философия истории" ("художественная историософия");

• художественно-историческое исследование;

• художественная историография (история исторической науки), В художественной литературе многообразно выражена эмпирия истории и современного состояния исторической науки, разумеется, в фрагментарном, мозаичном виде. Литература хранит множество образов русских историков конца XIX — XX в.39)

В отличие от других значимых для отечественного культурно-исторического процесса социокультурных ролей, образ русского историка (в полноте его символических проекций, типологических обобщающих формул и реальных содержаний) выражен в русской художественной литературе XIX—XX вв. со значительно меньшей отчетливостью и рельефностью. Здесь не место входить в обсуждение причин и обстоятельств этого факта. Отметим лишь один существенный момент: "Великая русская литература "XIX—ХХ вв. сама явилась мощнейшим импульсом и органоном исторического осмысления Мира, неся в себе тот безусловный историзм, которого далеко не всегда могло достичь рационально ориентированное историческое знание. Она сама явилась "идеальным историком"; и потому в ней за исключением пушкинско-карамзинского периода — почти полностью отсутствуют символические проекции подлинного историка в реальном, в неположенном ей мире.

Символические проекции обнаруживаются однако в мега-текстах писателей: их мемуарах, программах, статьях и эссеистике. [24]

Вспомним хотя бы непревзойденную характеристику историзма Марбургской школы в "Охранной грамоте" Б.Л. Пастернака. {Такое ощущение, что текст должен продолжаться. Но сноска 40), не обозначенная в тексте, явно относится или к этому месту, или к его продолжению. OCR}


16) См. в частности: Ницше Ф. Гомер и классическая филология // Полное собрание сочинений. М., 1912. Т.1. С. 1-21; Он же. Мы филологи // Полн. собр. соч. М., 1909. Т. II. С. 265-329; Он же. О пользе и вреде истории для жизни // Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 1. С. 158-230. Следуя классической немецкой традиции, Ницше одновременно и органически сопрягал историю и филологию (классическую филологию), и давал каждой из этих наук самостоятельное обоснование.

17) Смысл работы историка, органически принадлежащего к этому "пространству" — предмет замечательной статьи Г.В. Флоровского "Положение христианского историка" (Флоровский Г.В. Догмат и история. М., 1998. С. 39-70). Не приходится сомневаться, что "прочтение", понимание и интерпретация историком фрагментов реальности, данных ему в жизненном опыте — одно из необходимых условий его профессионального становления. Вне этого "чудо" рождения историка внутри человеческой личности" просто невозможно. Но какой же трудной и почти недостижимой во многих случаях сказывается эта герменевтика! Об этом же говорит и Л.Февр в статье 1946 г. "Лицом к ветру": "...высокого звания..." историк "...достоин лишь тот, кто самозабвенно бросается в море жизни, окунется в него с головой, омывается его общечеловеческой сутью..." (Февр Л. Бои за историю. М., 1991. С. 47).

18) См. прежде всего трактовку этой темы в немецкой мысли: Гумбольдт В. О задаче историка // Гумбольдт В. Языки философии культуры. М., 1985. С. 292-306; Шопенгауэр А. Мир как воля и представление. М., 1888. Т. 1 / Пер. Фета А. С. 293-301; Спб., 1893. Т. 2 / Пер. Соколова Н.М. С. 535-544.

19) Погодин М.П. Исторические афоризмы. М., 1836. С. 11.

20) Там же. С. 9-10.

21) См. в частности новейшую статью: Гуревич А.Я. Двоякая ответственность историка // Проблемы исторического познания. М., 1999. С. 11-24.

22) Из архива А.И. Неусыхина: (К проблеме толкования философских и религиозных идей) / Публ., введ. и примеч. Мильской Л.Т. // Традиции и новации изучения западноевропейского феодализма: Памяти Д.М.Петрушевского и А.И.Неусыхина. М., 1995. С. 93.

23) Кареев Н.И. Суд над историей // Русская мысль. М., 1884. № 2. С. 1-30. Републикация: Кареев Н.И. Суд над историей. Нечто о философии истории / Публ. и вступ. ст. Золотарева В.П. // Рубежи. Сыктывкар, 1991. № 1. С. 7-32.

24) Коллингвуд Р. Идея истории. Автобиография. М., 1980. С. 208.

25) Шичалин Ю.А. Античность. Европа. История. М., 1999. С. 157.

26) Додин Е.Я. Неодицея Карла Мангейма // Мангейм К. Очерки социологии знания. М., 1998. С. 6.

27) Ключевский В.О. С.М. Соловьев как преподаватель // Ключевский В.О. Соч.: В 9 т. М., 1989. Т. VII. С. 327.

28) Кельнер В. С. М. Дубнов-мемуарист // Дубнов С.М. Книга жизни: Воспоминания и размышления.

29) Об этом см. в частности : Беленький И.Л. Ученый-историк в системе научных коммуникаций: Науч.-аналит. обзор. М., 1983.

30) Ключевский В.О. Памяти Т.Н. Грановского (1905) // Ключевский В.О. Соч.: В 9 т. Т. VII. С. 298. [25]

31) Подробнее см. нашу ст.: Беленький И.Л. Из заметок к теме "Образ В.О. Ключевского в русской художественной литературе конца XIX — первых десятилетий XX в." // Ключевский: Сб. материалов. Пенза, 1995. Вып. I. С. 29-45.

32) Мандельштам О. Блок // Мандельштам О. Соч. М., 1990. Т. 2. С. 189.

33) Блок А.А. Дневник 1917 г. // Блок А.А. Собр. соч. — М.; Л., 1963. Т. 7. С. 264.

*) В pdf’е точки нет. Не поручусь, что фраза не продолжается. OCR.

34) Исторический вестник. СПб., 1899. № 4. С. 123-141.

35) Ключевский В.О. Неопубликованные произведения. М., 1983. С. 292-294.

36) См. в частн.: Кобрин В.Б. Опасная профессия // Кобрин В.Б. Кому ты опасен, историк. М., 1992. С. 131-224.

37) В этой связи уместно привести слова покойного А.В. Михайлова, хотя и имеющие в виду совершенно иную историко-научную предметность: "... произведение, которое не живет борьбой своих внутренних противоречий, отказывается овладевать ими — осмыслять и продумывать их... обречено... на самоисчерпание, обречено на двусмысленность своего существования..." (Михайлов А.В. Йохан Хейзинга в историографии культуры // Михайлов А.В. Языки культуры. М., 1997. С. 817).

38) Богаевская К.П. Из воспоминаний // Новое литературное обозрение. М., 1998. № 29. С. 125-146.

39) См.: Альтман М.С. Русские историки — прототипы литературных героев // История СССР. 1971. № 3. С. 139-147; Киссель М.А. Историческая наука и исторический роман // Наука и общество. Иркутск, 1983. Вып. 2. С. 36-40; Кишкин Л.С. Литература среди искусств и наук. М., 1994. 284 с.; Лотман Л.М. Русская историко-филологическая наука и художественная литература второй половины XIX века: (Взаимодействие и развитие) // Русская литература. 1996. № 1. С. 19-44; Рабинович М.Г. Археология, этнография и художественная литература // Новый мир. 1966. № 4. С. 267-277; Тищенко В.И, Проблема авторства "Слова о полку Игореве" в советской художественной литературе // Вопросы русской литературы. Львов, 1988. № 1(15). С. 124-132; Формозов А.А. Классики русской литературы и историческая наука. М., 1995. 158 с.; Черепнин Л.В. Исторические взгляды классиков русской литературы. М., 1968. 332 с.; Худяков М.Г. Археология в художественной литературе // Проблемы истории докапиталистических обществ. Л., 1935. № 5. С. 100-118.

40) Пастернак Б.Л. Собр. соч. М., 1991. Т.4. С. 169-170.

{в pdf’е нумерация сносок сбита — за 23 идет 25. Но сами сноски соответствуют. OCR}


Сальникова А.А.
Образ историка-россиеведа в новейшей американской историографии: характеристики и самооценки

Проблема реконструкции модели взаимоотношений исторической действительности как объекта познания и историка как познающего субъекта традиционно занимала одно из ведущих мест в зарубежной исторической науке. Не обошло своим вниманием эту проблему и американское россиеведение, всегда подчеркивавшее особую роль и место историка-исследователя в формировании, интерпретации и осмыслении имеющихся представлений о прошлом. В процессе развития россиеведения как научной дисциплины в США сменилось уже несколько поколений исследователей истории России и произошла определенная [26] трансформация представлений о том, кто и как должен заниматься изучением упомянутых проблем.

Особую актуальность этому вопросу, как, впрочем, и вопросу о будущности и перспективах развития американского россиеведения в целом, придали известные события начала 1990-х гг. в России, полностью опрокинувшие прежние представления американских ученых о российском феномене и заставившие их пересмотреть целый ряд сформировавшихся к тому времени концепций и категорий.

Как нельзя более образно характеризует сложившееся положение известное выражение М. Малиа "из-под глыб",41) живописующее поистине трагический образ западного россиеведения, поверженного не только нагромождением глыб рухнувшего коммунистического строя в России, но и собственными концептуальными руинами. Естественно, что главный удар пришелся по тому направлению западной интеллектуальной мысли, которое и в отечественной, и в зарубежной литературе традиционно именуется "советологией" и которое было сконцентрировано на изучении новейшей истории России. Но было бы неправильно и неадекватно представлять советологию в отрыве от россиеведения, поскольку она выросла из последнего и является его составной частью и логическим продолжением, т.е. по существу неотделима от него ни исторически, ни эпистемологически.

В этих условиях необычайную актуальность приобретает наряду с вопросом о том, что же делать дальше, и вопрос о том, кто и как будет изучать историю России за рубежом в третьем тысячелетии? Решение этого вопроса ассоциируется в нашем понимании с построением некоего идеального образа, своеобразной модели историка-россиеведа. Причем для построения такой модели в американской историографии есть целый ряд посылок.

Прежде всего, делать это следует не абстрактно, не умозрительно, а опираясь на опыт, удачи и ошибки предшествующих поколений историков. Как пишет М. Каммен, в соответствии с заветным правилом одного из старейших американских советологов (и, кстати, одного из самых замечательных подающих в истории американского бейсбола) С. Пейджа, игрокам не следует оглядываться назад, "ибо они могут вас настигнуть". "Они, — разъясняет Каммен, — это следующее за нами поколение историков".42) Но именно для них и ради них, именно потому что "они" неизбежно нас "настигнут", целесообразно и уместно "оглянуться назад".

При этом неплохо было бы осмотреться и по сторонам, иначе говоря, четко оценить ситуацию, складывающуюся сегодня в американском россиеведении. Ситуация эта отнюдь не проста. Проявляется это, прежде всего, в общем падении интереса к российской истории, чем и объясняется, вероятно, уход в полидисциплинарные сферы, отказ от изучения традиционной истории, как таковой. Следовательно, формирование [27] образа современного историка-россиеведа предполагает включение сюда и ряда характеристик, которые были бы не просто необходимы, но понятны, реализуемы и привлекательны для творческой молодежи.

Наконец, формируемый исследовательский образ должен разумно сочетать специфические черты и проявления национальной историографической школы и некие общие наднациональные принципы и критерии, что обусловлено современной тенденцией к интернационализации исторических знаний.

Не претендуя на всесторонность и широту охвата всего историографического горизонта, отметим, что понятие "образ историка" позволяет провести некоторые обобщения и наметить перспективы развития американской историографии отечественной истории. Содержание этого понятия можно трактовать довольно широко. Абстрагируясь от литературоведческих и искусствоведческих определений, позволим себе руководствоваться следующим: "Образ — живое, наглядное представление о ком-чем-либо".43)

Каждая эпоха, каждое поколение американских историков создавало свой идеальный образ россиеведа, воплощавший в себе основные черты и атрибуты современной (однако, подчас далеко не идеальной) действительности. По существу вся история этого отнюдь не простого процесса делится на две неравные по времени части — до Октябрьской революции и после. Заметим, что именно Октябрьская революция и последовавшие за ней события породили в США всплеск интереса к россиеведческим изысканиям. Но относительно поздно зародившийся интерес к российской истории повлек за собой и ряд непростых последствий и проблем, среди которых назовем не только сравнительно слабое знание американцами к 1914 г. русской истории вообще, и отсутствие адекватной источниковой и историографической основы для ее дальнейшего изучения, но и особое, подчас неоправданно повышенное, внимание к проблемам новейшей истории России за счет остальных периодов ее истории. Наличие в США таких достаточно компетентных историков-россиеведов, как Ф. Голдер, Р. Кернер, А. Кулидж, С. Харпер, не восполняло имеющихся пробелов в сфере историков-профессионалов, специализирующихся на изучении российской истории. Поэтому эти лакуны были заполнены теми, кто оказался "под рукой": с одой стороны, российскими историками-эмигрантами, с другой — полупрофессиональными американскими исследователями-журналистами, дипломатами, общественными деятелями, имевшими в ряде случаев также российское происхождение. Все это наложило отпечаток на формирующийся в США в то время образ историка-россиеведа, который ассоциировался зачастую в массовом общественном сознании с выходцем из России — интеллигентным, хорошо образованным, продолжающим традиции отечественной исследовательской школы, сосредоточившем свое внимание преимущественно на изучении истории российского [28] средневековья. В образе этих людей было столько привлекательного, что, как выяснилось впоследствии, они оказали сильнейшее научное и общечеловеческое влияние на молодое поколение советологов, обусловив отчасти и сам их приход в эту область исторических исследований.44)

В 1950-е гг., с превращением в США россиеведения и советологии в академическую дисциплину, положение кардинальным образом меняется. В этот период здесь наблюдается значительный рост количества исследований по российской истории.45) Растет и число специалистов, причем за счет "своих", американских исследователей. Однако эти процессы отнюдь не свидетельствовали в пользу создания академического образа историка-россиеведа. Сильнейшая политизация россиеведения в США в этот период (что проявлялось, кстати, даже и при изучении средневековой истории России) привела к появлению нового образа историка-россиеведа — активного борца с угрозой коммунизма. Этот образ настойчиво и открыто насаждался идеологической пропагандой времен "холодной войны". Он сознательно культивировался и субсидировался государством. Но во многом он был подготовлен и теми сложнейшими общественно-политическими условиями, в которых проходило становление нового поколения россиеведов и как личностей, и как историков-профессионалов. "Кошмар "красного фашизма" вселял ужас в целое поколение и проявился в "холодной войне" и ее поборниках".46)

Не следует, однако, упрощать ситуацию и идентифицировать описанный образ с каждым, кто в 50-60-е гг. занимался изучением истории России. Будучи вынужденными хотя бы в какой-то степени соответствовать образу "историка-борца", отдельные исследователи по существу своему представляли полный его антипод. И это было очень важно: именно они формировали новое поколение исследователей-россиеведов, образ Учителя для которых значил не так уж мало. В этой связи нельзя не упомянуть одну из немногих академических научных школ, сформировавшихся в американском россиеведении — школу Л. Хеймсона.

Постепенно усиленная идеологизация образа историка в США все больше заменялась его профессионализацией. Немаловажную роль в этом сыграло внедрение в 1970-е гг. методов "новой социальной истории" в теорию и практику россиеведения, что изменило его предметные границы ("история снизу"), всемерно расширило источниковую базу исследований, усилило специализацию исторических изысканий в области российской истории. Все это потребовало от историков, в первую очередь, высокого профессионализма — идеологу в такой ситуации было просто не справиться. Синхронно этому процессу в американской историографии происходит и живая смена поколений историков-россиеведов, что меняет имидж последних и чисто внешне — по возрастному, половому, этническому признаку. Это, в свою очередь, также способствует в определенной мере расширению проблематики исследований, [29] сосредоточению внимания на изучении различных прослоек и групп в российской истории (в том числе этнических, половозрастных, региональных), привносит с собой не только новые историографические, но и новые социально-психологические подходы с учетом присущего авторам как исследователям и как представителям определенных групп менталитета.

Новому складывающемуся образу вынуждены были отныне соответствовать и ученые "старой школы" — сторонники "тоталитарного подхода" к изучению российской истории. Вторжение "нового" направления в россиеведение заставило их искать новые средства и методы для обоснования правоты созданной ими теории, правомерности ее существования, ее источниковедческого обоснования, что способствовало в значительной степени обновлению этого направления и переходу его на новый исследовательский уровень.

Сегодня традиции свободного академизма в американском россиеведении все более усиливаются, и именно в их русле происходит дальнейшее совершенствование образа историка-россиеведа. Новейшие исследования американских авторов позволяют получить довольно целостное представление об этом образе и его трансформации на современном этапе.

Центральной, определяющей чертой образа историка-россиеведа в США сегодня является его высокий профессионализм, проявляющийся во всем: и в выборе объекта исследования, и в источниковедческом и историографическом обосновании проблемы, и в методике ее изучения. Если говорить об исследовательской проблематике россиеведения, то нельзя не согласиться с М. Камменом, что "одной из примечательных черт современной американской историографии является высокий уровень понимания значимости постановки исторических проблем и стремление к точному и ясному видению их сущности".47) Однако по-прежнему удручающей выглядит в россиеведении США значительная количественная диспропорция в изучении российской истории XI — первой половины XIX вв. и второй половины XIX — XX вв. Являясь воспитанником русских историков-эмигрантов, традиционно тяготевших к изучению ранней российской истории, американское россиеведение, однако, всегда отдавало предпочтение исследованию российской истории второй половины XIX — XX вв., новейшей истории России — в особенности. Даже работы по российской медиевистике в большинстве своем были так или иначе актуализированы, связаны в своих выводах и исторических параллелях с современностью.48) Можно найти ряд объективных причин, объясняющих такую диспропорцию в исследованиях, как-то — сравнительно позднее складывание россиеведения и отсутствие соответствующей исследовательской традиции, сложности доступа и прочтения источников по ранней российской истории. Но, к сожалению, проблема эта остается весьма серьезной и по сей день. Так, проведенный [30] нами анализ публикаций в ведущих американских исторических журналах, вышедших за последние 3-4 года (American Historical Review, Journal of Modern History, Russian Review, Slavic Review), показал, что основное место в них по-прежнему продолжают занимать статьи и рецензии на россиеведческие исследования, посвященные поздней императорской России и проблемам советологии. В опубликованной в 1998 г. статье-обзоре Е. Левиной "Проблемы российской истории на страницах журнала "Russian Review" речь вновь идет в основном об исследованиях, посвященных российской истории XIX—XX вв., и не упоминается ни одной публикации, посвященной проблемам средневековой истории России.49) Таким образом, проблема разносторонности исследовательских интересов сохраняет свое актуальное значение для формирующегося ныне в США образа исследователя-россиеведа.

Не меньшее значение принадлежит и проблеме историографической и источниковедческой культуры историка. По мнению самих зарубежных исследователей, в американской высшей школе формированию источниковедческой культуры исследования в США уделяется предельно мало внимания. Место источниковедческих исследований в зарубежном россиеведения наиболее точно сформулировано Л. Виолой: "Традиционно в западной славистике, особенно в истории, источниковедение принадлежало к числу слабо разработанных дисциплин. Практически им занимались лишь сотрудники библиотек и библиографы".50) Сопоставление академических традиций преподавания источниковедения в России и США безоговорочно позволило американским исследователям сделать вывод о явных преимуществах первой. Дж. Энтин пишет: "В российской историографии особую роль сыграли традиции германской академической культуры... со свойственными им высокими стандартами эрудиции, строгостью критического анализа источников, неукоснительным соблюдением норм и правил цивилизованной научной полемики. Эти элементы академической культуры не встречались в столь ясно и мощно выраженной форме в американской системе образования... То, что эти традиции живут в России, ее великое преимущество перед другими странами".51) Эти традиции связываются американской историографией с В.О. Ключевским и его школой.52) Вклад В.О. Ключевского в развитие мирового источниковедения всегда расценивался и продолжает расцениваться здесь необычайно высоко.53) Причем в новейших исследованиях американских авторов все более явно прослеживается тенденция показать В.О. Ключевского в качестве идейного основоположника американского россиеведения. Так, Т. Сандерз пишет: "В.О. Ключевский является духовным отцом преобладающих американских научных построений русской истории. Он утверждает.., что русская история может быть вразумительно представлена лишь посредством анализа, а не только простого описания. Такое сочетание привлекает образованных русских-западников, как, впрочем, и [31] образованных западных русофилов".54) В американской историографии признается не только опосредованное теоретико-методологическое и источниковое воздействие Ключевского на современное американское россиеведение (в частности, на его социо-психологическое направление),55) но указывается и на наличие прямой преемственности, осуществленной через Г. Вернадского, М. Карповича и их учеников.56)

Образ американского историка-россиеведа требует разумного сочетания традиций и преемственности с новациями и нестандартными подходами, которые все четче обозначаются в новейших исследованиях как американских, так и отечественных авторов. Серьезные дискуссии развернулись сегодня за рубежом, как известно, по поводу так называемой ненормативной историографии, ориентированной на изучение различных форм социализации личности и смещение интересов на исследование ментального мира, "идей, языка, сознания, индивидуальности, суждений".57) Такой подход позволил расширить проблематику россиеведческих исследований, предложил историкам новые, нетрадиционные источники, несущие в себе информацию не только и не столько о действиях и поступках личности, сколько об их скрытой мотивации, подчас отчетливо не осознаваемой ею самой. Среди них особое место заняли источники нетекстологического ряда, а также данные языка, рассматриваемого в качестве самодостаточной системы. Как указывала одна из ведущих американских социолингвистов К. Эмерсон, "язык не только фиксирует события, но и быстро отвечает на них, он не только указывает на наличествующие вещи, но и вводит потенциальные ценности в обращение и создает новые реальности".58) Подобное расширение предметного и источникового поля исследования в целом весьма приветствуется в американском россиеведении, в том числе это касается работ, написанных на нетрадиционной источниковой основе.59) Но подобное восхищение и приятие распространяется лишь до определенных пределов, а именно до тех пор, пока вышеозначенные новации не входят в противоречие с классическими канонами источниковедческого познания и не пренебрегают ими. Игнорирование реальности за пределами языка, превращение языка в самодовлеющую систему, а историографии — в некое поле умозрительных импровизаций встречает резкую критику со стороны многих западных исследователей.60) Так, весьма негативную оценку коллег получила последняя работа М. Перри, посвященная самозванцам смутного времени, и основанная преимущественно на слухах и легендах, но не предлагающая какого-либо особого исследовательского подхода при их изучении.61) Отмечается также недостаточное внимание американских историков к некоторым традиционным источникам российской истории средних веков и нового времени, в частности, к законодательным, которые в последнее время все чаще становятся объектом изучения лишь в гендерных исследованиях.62) [32]

Таким образом, обновление в историографической практике круга исследуемых источников должно разумно сочетаться с использованием прежних традиционных материалов, а новые полидисциплинарные критические подходы — с классическими канонами источниковедческого анализа.

Наконец, немаловажное место при формировании современного образа историка-россиеведа в США уделяется расширению регионального поля исследования. "Нельзя отождествлять понятия русская история и отечественная история — пишет И. Куромиа. — Если игнорировать нерусские территории, невозможно будет понять Россию, как таковую.63)

Подводя некоторые итоги, отметим, что рассмотренные выше признаки и особенности формирующегося на сегодняшний день образа историка-россиеведа в США, хотя и учитывают специфику национальной историографической ситуации, общеприемлемы для характеристики субъекта-исследователя проблем российской истории в целом. Воплощение их в жизнь в процессе формирования нового поколения американских историков-россиеведов — поколения, на которое в США возлагаются большие надежды в плане "качественного обновления россиеведения и советологии",64) — будет способствовать более глубокому и разностороннему изучению проблем российской истории и ее источников.


41) Malia M. From Under the Rubble, What? // Problems of Communism. 1992. V. 41. Januar.-Apr. P. 89-106. В рус. пер.: Малиа М. Из-под глыб, но что? Очерк истории западной советологии // Отечественная история. 1997. № 5. С. 93-109.

42) Каммен М. Современная американская историография и "проблемная история" // Вопросы истории. 1998. № 3. С. 45.

43) Ожегов С.И. Словарь русского языка. М, 1973. С. 396.

44) Так, например, именно на этот фактор, как на один из определяющих при формировании своего интереса к российской истории, указал в беседе с нами А. Рабинович. Он вспоминал: "В детстве я жил на даче в окрестностях Бостона. Дом располагался на пригорке. К нам часто приезжали В. Набоков (мы вместе ловили бабочек), Г. Федотов, один раз был И. Церетели — очень приятный человек. Но самым частым и дорогим гостем был Б. Николаевский, который всегда ночевал в сарае, хотя в доме было достаточно места. В нескольких сотнях метров, на другом пригорке, стояла дача М. Карповича. Наш пригорок был более "левый", их — более "правый". Там бывали Г. Вернадский, А. Керенский..." (Архив автора. Запись 27 июня 1997 г.).

45) С 1950 по 1962 гг. в США было защищено около 1000 диссертаций о России и Советском Союзе. См.: Perkins D., Snell J. The Education of Historians in the US. N.Y., 1962. P.

46) Adler L., Paterson Th. Red Fascism: The Merger of Nazi Germany and Soviet Russia in American Image of Totalitarianism // American Historical Review. 1970. V. 75. № 4. P. 1064.

47) Каммен М. Указ. соч. С. 47.

48) Можно привести множество примеров, подтверждающих этот тезис. Так, серьезные дискуссии развернулись в западной историографии в связи с книгой М. Перри "Образ Ивана Грозного в русском фольклоре". Суть обсуждения сводилась к тому, насколько достоверной является экстраполяция информации, извлеченной из фольклора XVI в., [33] на эпоху сталинизма. См.: Perrie M. The Image of Ivan the Terrible in Russian Folklore. N.Y., 1987. P. 117.

49) Левина Е. Проблемы российской истории на страницах журнала "Russian Review" // Отечественная история. 1998. № 2. С. 143-148.

50) Researcher's Guide to Sources on Soviet Social History in the 1930. N.Y., 1990. P. VII.

51) Энтин Дж. Взгляд со стороны: о состоянии и перспективах российской историографии // Вопросы истории. 1994. № 9, С. 191.

52) См.: Emmons Т. Kliuchevskii's Pupils // California Slavic Studies. 1992. V. 14. P. 85-97.

53) Из новейших работ см.: Byrnes R. Kliuchevskii, Historian of Russia. Bloomington, 1995.

54) Sanders Th. [Rec.] // Russian Review. 1998. V. 57. № 2. P. 299-300. Rec. ad op.: Byrnes R. Kliuchevskii, Historian of Russia. Bloomington, 1995.

55) Raeff M. [Rec.] // Journal of Modern History. 1997. V. 69. № 2. P. 409-410. Rec. ad op.: Byrnes R. Kliuchevskii, Historian of Russia. Bloomington, 1995.

56) См.: Emmons T. Op. cit. P. 69-70.

57) Эктон Э. Новый взгляд на русскую революцию // Отечественная история. 1997. № 5. С. 71.

58) Emerson С. New Words, New Epochs, Old Thoughts // Russian Review. 1996. V. 55. № 3. P. 356.

59) Так, весьма высокую оценку получила в американской историографии монография Р. Уортмана "Сценарий власти: мифы и церемонии российской монархии", написанная с привлечением таких "нетрадиционных" источников, как художественная литература, памятники и гравюра, а также монография Н.Л. Пушкаревой "Женщины России и Европы на пороге нового времени", особо отмеченная за привлечение таких источников, как фольклор, пословицы и поговорки. См.: Perrie M. [Rec.] // Journal of Modern History. 19% {так. OCR}. V. 68. № 4. P. 1033-1034. Rec. ad op.: Wortman R. Scenarious of Power. Myth and Ceremony in Russian Monarchy. Princeton; N.Y., 1995, V. I: From Peter the Great to the Death of Nicholai I; Kaiser D. [Rec.] // Russian Review. 1998. V. 57. № 1. P. 128-130. Rec. ad op.: Пушкарева Н Л. Женщины России и Европы на пороге нового времени. М., 1996.

60) См. об этом: Смит С. Постмодернизм и социальная история на Западе: проблемы и перспективы // Вопросы истории, 1997. № 8. С.154-161.

61) См.: Bushkovitch. [Rec.] // Journal of Modern History. 1998. V. 70. № 2. P. 510-511. Rec. ad op.: Perrie M. Pretenders and Popular Monarchism in Early Modern Russia: The False Tsars of the Time of Troubles. Cambridge, 1995.

62) Об этом см.: Farrow L. Peter the Great's Law of Single Inheritance: State Imperatives and Noble Rusistance // Russian Review. 1996. V. 55. № 3. P. 431.

63) Kuromiya I. [Rec.] // Russian Review. 1998. V. 57. № 1. P. 155. Rec. ad op.: Бордюгов Г.А. Исторические исследования в России: тенденции последних лет.

64) Kotkin St. 1991 and the Russian Revolution: Sources, Conceptual Categories, Analytic Frameworks // Journal of Modern History. 1998. V. 70. № 2. P. 385.

65) О связи его концепции с русским материалом см. Старостин Б.А. Историософия Шпенглера и наше время // Европейский альманах. М., 1991. Вып. 2.

66) Вернадский Г.В. История России. Тверь; М., 1996. Т. 2. С. 142-143. (со ссылкой на П.Н. Савицкого).

67) Тихомиров М.Н. Российское государство XV—XVII веков. М., 1973. С. 129.

68) Сорокин П.А. Обзор циклических концепций социально-исторического процесса // Социологические исследования. 1998. № 12. С. 10.


Старостин Б.А.
Тематический подход к изучению культурно-идеологических циклов в Российском историческом процессе XI—XVIl веков

Интерес к моменту цикличности в российском историческом процессе (ИП) XI—XVII вв. возник в двадцатые годы на фоне роста [34] интереса к историческим круговоротам, вызванного "Закатом Европы" О. Шпенглера.65) Наличие циклов экономической и социальной активности в средневековой Руси признали Г.В. Вернадский66) и М.Н. Тихомиров.67) П.А. Сорокин в 1927 г. опубликовал обзор циклических концепций истории от Платона до XX в. и выделил циклы периодические, с повторением параметров через правильные интервалы времени, и непериодические, а среди последних — группу, связанную с "жизнью догмы, веры или идеологии".68) В тот период представление об идеологических циклах не нашло применения в отечественной историографии, хотя отразилось в западной медиевистике.69) Накопленные за последующие десятилетия данные, а также развитие аксиологического подхода к культуре70) позволяют поставить изучение этих циклов в культурологический контекст, т.е. интерпретировать их как культурно-идеологические циклы, и по-новому осмыслить данное Сорокиным пятистадийное описание структуры этих циклов, которое у него выглядит так: "возникновение, борьба против других догм или идеологий, рост, догматизация и упадок''.71)

К непериодическим циклам данной группы относятся, в частности, наиболее значимые для целых эпох ориентации на уровне "иерархии объективных ценностей". Эта концепция введена М. Шелером — основателем прикладной феноменологии (angewandte Phaemenologie-)) и исторической аксиологии.72) Применительно к западноевропейской истории Шелер выявил роль таких наиболее общезначимых, концентрирующих в себе сознание эпохи компонентов означенной иерархии, как религия, знание, традиция, закон, свобода (личностно-творческое начало), общение. Для исследования значимости этих кардинальных ценностей для рассматриваемого в настоящем сообщении хронотопа необходимо дополнить аксиологический подход тематическим.73) В российской истории фазы описанного Сорокиным пятистадийного цикла, особенно первая и последняя, выступают в более долговременном (растянутом) и подчас расплывчатом виде по сравнению с аналогичными фазами западноевропейской истории, и фаза "возникновения" нового цикла нередко на длительном протяжении переплетается с фазой "упадка" предыдущего цикла. Поэтому приходится отказываться от принятия "возникновения" в качестве начальной фазы цикла. Скорее эта фаза состоит в тематизации74) идеи, возникшей еще до начала цикла на фоне более ранней системы ценностей и ее "упадка", который находит свое внешнее выражение в распаде государства и смутах.

Рассмотрим в качестве примера начавшуюся после обретения Русью суверенности (естественное terminus post quem) — церковной в 1448 г., государственной в 1480 г. — тематизацию идеи закона, прочной традиции, "устроения", порядка. Можно ли говорить о "возникновении" этой идеи в XV—XVI вв., если уже столетиями раньше были в ходу Кормчие книги и Русская правда; если и Орда, хотя бы и в корыстных [35] целях, навязывала жесткий административно-фискальный порядок; если, наконец, и церковные установления были пронизаны духом иерархической упорядоченности? Перелом в восприятии данной идеи ("каждый при своем деле", определяет ее А.А. Зимин) к концу XV в. произошел, но заключался именно в ее превращении в предмет рефлексии, внимания и практического использования на всех социальных уровнях и на всех уровнях самой идеи.75) Это превращение и было тематизацией, поглотившей обе первые сорокинские стадии: возникновение и борьбу с другими идеологиями. К проявлениям той же тематизации относится разработка судебных сводов,76) а также придание высшей власти "византийского" вида,77) с венчанием на царство, помазанием царей и выведения их преемственности от древнего Рима — бесспорного образца и источника законности и легитимности. Чрезвычайно важен во всей этой теме лейтмотив традиции, обычая, прошлого, освящающего настоящее — подобно тому, как для темы свободы в следующем цикле (о предварении которого в XVII в. мы еще будем говорить) таким освящающим ориентиром является будущее. Венчала и возводила в абсолют всю пирамиду жестких предписаний тема судьбы и предначертания — новация, возникшая в предыдущем (патриархальном, см. ниже) культурно-идеологическом цикле, а теперь контаминировавшая с христианской верой в Провидение.78)

Бесспорно, идеи судьбы и Провидения отвечают двум разным культурным парадигмам, однако тема как раз и отличается от других структурных единиц описания ИП возможностью совмещения противоположных парадигм.79) Иван Грозный и Андрей Курбский, стоя на враждебных друг другу позициях, тем не менее полемизируют в рамках единой "законнической" темы. Грозный не сомневается, что воюет "по прародителей наших обычаю, якоже и прежде сего многажды случался" (1-е посл.); что все следует делать по тому же обычаю, а осуждать — в меру отклонения от него и за своеволие; и что он волен как угодно казнить и жаловать своих "холопий", т.е. всех подданных. Курбский тоже не ставит под сомнение авторитет обычая и власти, только делает акцент на обличении злоупотреблений тем и другим. Зло для него не в порабощении (это было бы предвосхищением следующего цикла) и не в нарушении родственных уз (тема предыдущего цикла), но именно в "беззаконии". Аналогичным образом, когда патриарх Никон отстаивает парадигму верховенства церкви, а Алексей Михайлович — царской власти, оба не сомневаются в самой необходимости и извечности того или иного абсолютизма.

Иван Пересветов ставит христианским властителям в образец "Магмет-Салтана", как ранее Максим Грек — Кира: у этих царей, хотя и нехристианских, есть некая "правда", которая оказывается выше "веры". "Правда" Магмета заключена в том, что у него всё, от финансов до суда, централизовано и приводится в действие страхом смертной казни. [36]

Также и на Руси, подчеркивает публицист, без "грозы" царство не может быть сильным. "Правда" — аналог древнеегипетской Маат, китайского "дао", греческого "логоса"; верно отмечалось, что эта категория обозначала "соответствие и соразмерность наград и наказаний, воздаяний и возмездий".80) Незыблемому закону, управляющему общественными явлениями, соответствует и "союз нерушим" стихий, гармония физического мира (Зиновий Отенский). В рамках данного цикла "борьба" (как сказано выше, она не составляет особой фазы, но входит в стадию "тематизации") направлена прежде всего против более архаичных (родовых) ценностей. Последние сыграли свою положительную роль; так, идеал семейной общности и "гнезда Калиты", видимо, был важнейшим фактором в процессе выхода Москвы на центральное место среди русских земель. Остальные варианты причинного объяснения этого процесса обоснованно отвергнуты А.А. Зиминым.81) Однако в дальнейшем, т. е. в XV в., родовые ценности, точнее, их переразвитие, вели уже к распаду государства, как ясно показано А.А. Зиминым и как это вообще часто или даже всегда происходило по логике развития феодализма и его аналогов в ИП весьма различных регионов. Особой ролью родовых ценностей в этом строе, видимо, объясняется фатальность, с которой он приходил к раздроблению и самоуничтожению.

Рассмотренная выше идея "правды", как справедливо подчеркнул Д.С. Лихачев, была своим "острием обращена против принципа родовитости".82) Таким образом, родовые ценности, которые отнюдь не следует субстантивировать в виде "родового строя", "формации" или еще какого-либо расхожего историографического мифа, были темой цикла, предшествовавшего циклу "устроения". Тематизация патриархального рода началась, по-видимому, не позднее распада державы Святослава около 970 г., бегства Владимира, его возвращения, ряда междоусобных войн (см. выше о связи стадий "тематизации" и "упадка" или "распада"). Во всяком случае, в памятниках XII—XIII вв. тематизация рода как кардинальной ценности нашла уже литературное отражение. Например, "Повесть временных лет" более тщательно, чем какие-либо сопоставимые по стадии западноевропейские хроники, фиксирует патриархально-родовую основу быта: "...живяху кождо с своим родом... владеюще кождо родом своим... Кий княжаше в роде своем" и т. д. В том же ключе трактовались религиозные сюжеты, например, отказ князя Бориса от борьбы за престол: "Не буди мне възняти рукы на брата своего старейшаго: аще и отец ми умре, то сь ми буди в отца место".

Это записано под 1015 г.; для XI—XII вв. в целом констатировано "мифологическое осмысление единства княжеского рода как субъекта и объекта права русских князей, территориальной единицы и родовой земли, не подлежащей членению".83) Нередки эпизоды яростного сопротивления носителей родовых принципов преждевременным попыткам ввести "вассалитет". Андрей Боголюбский был убит в 1174 г. в [37] конечном счете за то, что "введя византийские порядки...держал себя как феодальный сюзерен".84) Что касается фазы "роста", то рост в данном цикле был как интенсивным (возвышение "мифологического осмысления единства рода" до полуязыческого культа рода и земли в княжеской среде;85) ассимиляция христианством в качестве одной из важнейших целей именно связи с усопшими родными), так и экстенсивным, особенно после перемещения центра в Москву: создание новых уделов для сыновей великих князей; восприятие все более обширных кругов (вплоть до нации) в качестве "братьев", в сочетании с органичной для этой фазы ксенофобией.

В аксиологическом плане только что рассмотренная тематизация патриархального рода совпадает с фазой "упадка" некоего еще более раннего культурно-идеологического цикла, хронологически относящегося уже, очевидно, не к русскому, а общеславянскому ИП. Фаза тематизации этого цикла также связана с "распадом", каковой в данном случае реконструируется как оставивший след в виде формирования семейств славянских языков. Смуты Владимировых времен с тематизацией позднеродовых ценностей знаменовали фазу "упадка" этого "первого", в достаточной мере гипотетичного цикла. О том, каковы были его ценности, можно судить лишь косвенно, исходя например из изображений на Збручском идоле, расшифровываемых как женские богини с атрибутами изобилия; а также из документированных для XI—XII вв., но несомненно чтимых и ранее "рожаниц".86) Любопытно также сочетание женских и звероподобных (оленихи, птицы) образов и на традиционных вышивках, сохранивших дохристианские мотивы. Женщина и животный мир составляют исконные сюжеты и другого реликта той же стадии, глиняных игрушек, в первичных типах которых "мужчина изображается очень редко и лишь как дополнение к коню".87) Гелоны, родственные будинам, предположительно древнейшим славянам, поклонялись жившей в Гилее, т.е. устье Днестра или Днепра, "полудеве, полузмее" (Геродот, IV, 108; не с Гилеей или гелонами ли связан народ "гилии" в "Повести временных лет", который никак не разъясняется комментаторами, а по Несторову описанию жил при совершенном матриархате?88) Обращалось внимание на обилие женских персонажей — воительниц и хозяек леса, зверей, царств в фольклоре и соответственно мифологии древних славян.89)

Их охотничий быт предрасполагал к тотемизму, на который, как мы отчасти видели, многое указывает и который в сочетании с элементами матриархата (образ владетельницы Гилеи лучше всего иллюстрирует это сочетание) скорее всего и представлял собой идеологическую тему данного цикла. Но весьма вероятно, что тотемизм, эта, как обычно принимается, религия возникающего рода, уже тогда был пережитком некоего еще более раннего, "нулевого" цикла. При этом, подобно очень многим пережиткам ранее жизнеспособных ценностных систем, тотемные [38] представления отчасти сохранились в виде основы более высоких аксиологических уровней: а именно, в виде сознания родства человека с живой природой — сознания, внедрившегося в родовое (матриархальное и затем патриархальное) сознание, а впоследствии, уже во вполне цивилизованных циклах ИП, и во многие формы и направления мифологии, религии, искусства и даже науки. Трансформация же матриархата в патриархат представляет собой нечто сравнительно более позднее (по отношению к господству тотемизма) и потому более отчетливо уловимое как компонент ИП; этнографы хронологически и стадийно сопоставляют эту трансформацию с переходом от чувственной к сверхчувственной ориентации в познании, от сравнительно пассивной к активной жизненной установке,90) что согласуется с движением от миросозерцания, первично лишенного (см. выше) идеи судьбы и верховной мировой воли, в направлении монотеизма и прогресса цивилизованности в славянском мире второй половины I тысячелетия н.э.

Субрегион Восточной Европы, в котором с наибольшей вероятностью можно ожидать наличия для того периода сочетания живых еще остатков матрилинейного рода с тотемным сознанием, охватывает левобережье Днепра, особенно (если говорить о славянизированной к концу I тысячелетия зоне) его северную часть, где сложились Черниговское, а к концу XI в. Новгород-Северское княжества, а также примыкавшие к ней на северо-восток до Оки территории. Северская земля была историческим центром всего этого субрегиона, управляемого в XII и отчасти еще и в XIII в. в основном Ольговичами, которые в противоположность Мономашичам — предтечам "государственнического" сознания — более воплощали родовое и вотчинное начало — и которые вместе с тем теснее, чем укрепившиеся западнее и севернее Мономашичи, контактировали с половцами — носителями тотемного и матриархального сознания. Из двух этих моментов, первый достаточно освещен в литературе, второй же иллюстрируется половецкой скульптурой, изображавшей прародительниц, которые (каждая по-своему и со своей жертвенной чашей) соответствовали ипостасям богини Умай. Весьма любопытно, что именно территория "домена" вечно беспокойных91) Ольговичей впоследствии стала очагом различных видов оппозиционности, дав прибежище Шемячичам в феодальной войне XV в.,92) а впоследствии многочисленным повстанцам, вольнодумцам и самозванцам.

Борьба между принципами закона и рода не была единственным видом конфликта между ценностями в период XV—XVII вв. Столь же важен конфликт между доминировавшими установками "устроения" и нарождавшимися ценностями свободы и суверенности человеческой личности. К тому времени появились зачатки тематизации этих ценностей; выявилась шаткость правовой системы, пока ее субъекты лишены хотя бы первичных свобод. Диалектика традиции требовала элементов [39] свободы для носителей традиции, признания их как личностей. Образ сложной и противоречивой личности впервые в литературном оформлении появился, как считается, в начале XVII столетия, причем как раз в наиболее традиционном (и потому, возможно, ранее всего ставшем чувствительным к новым веяниям) жанре — в житийной литературе. Это был образ Годунова, государственного мужа и вместе с тем преступника, в "Повести о Дмитрии царевиче". Впрочем, и более ранние образы Магмет-Султана и Дракулы, деспотов, не лишенных чувства правды, подготовили восприятие такого рода многоплановых персонажей. Постепенно намечался и сдвиг (с воспроизведением на высшем уровне моментов более ранних циклов — например, выборности, напомнившей о вече, и т. д.) в сторону известных, хотя и очень ограниченных пока, элементов свободы в формировании самой власти. У Пересветова идеал монархии полностью лишен какой-либо мысли о советовании с народом или выборном начале, хотя бы в виде земских соборов.93) Но так или иначе, земские соборы уже начались в середине XVI столетия, опередив публицистику, и послужили предварением нового сознания; послужили зачатком (конечно, далеко еще не равносильным тематизации) нового культурно-идеологического цикла, главным в котором было распространение в обществе идеи свободы. Аналогичного рода зачатками и предварениями можно считать также сам факт избрания одного за другим нескольких царей; раздававшиеся еще в XVI веке робкие голоса в пользу освобождения крестьян, хотя бы в индивидуальном порядке, без земли и с согласия господ (Вассиан Косой, Матвей Башкин); постепенный рост сношений с Западом; наконец, известный "бунташный" характер XVII столетия. Зарождавшаяся новая общественно-психологическая установка (не столько на традицию, сколько на успех и реализацию творческих способностей личности) способствовала и росту ремесел, торговли и промышленности.

Появление значимых и столь многоаспектных элементов сознания свободы параллельно едва ли не во всех социальных слоях подсказывает мысль, что это сознание так же, как и темы предшествовавших циклов, не явилось результатом заимствования или что по крайней мере, если и имело место заимствование, то оно было лишь одним из факторов формирования и тематизации принципиально нового культурно-идеологического цикла. Подавление же восстаний, казни еретиков, ликвидация остатков вечевой гласности, попытки отгородиться от Запада, все это были, таким образом, эпизоды, относящиеся к фазе "борьбы" с инородными (по отношению к теме "устроения") идеологическими ценностями в данном случае — более высокого уровня.

Строго говоря, с точки зрения циклической схемы П.А. Сорокина середину XVII в. следует отнести к стадии "догматизации" кардинальной ценности "закона", порядка, "строя" и т.д., поскольку эта "догматизация" нашла свое высшее выражение в создании Соборного уложения [40] 1649 г., а остаток XVII столетия и значительная часть последующего периода должны быть отнесены к стадии "упадка". Однако в сущности это не столько упадок, сколько весьма постепенное отступление круга ценностей "устроения" на задний план по отношению к все более актуальным ценностям следующего, высшего цикла, тематизируемым на идее свободы.

Первоначально эта тематизация на практике выражалась в свободах для той или иной части привилегированных слоев, например, в освобождении дворянства от обязательной службы, науки, в отмене назначений на профессорские и академические должности и т.д.; затем, не без попятных движений, появляются уступки крестьянству, вплоть до упразднения крепостного права; возникают и другие тенденции в направлении формирования гражданских свобод. Этот процесс, охватывающий восемнадцатое и девятнадцатое столетия и в значительной мере также и двадцатое, выходит за рамки настоящего сообщения. Однако поскольку он примыкает к рассмотренной серии циклов, мы должны сделать по поводу этой серии в целом, включая "прогресс в сознании свободы" (как мы видели, этот прогресс отнюдь не составляет в ценностном плане содержания всех этапов ИП), следующие два заключительных замечания.

Во-первых, наличие в ИП момента цикличности не отменяет, а наоборот, подразумевает поступательное движение, при котором ценности сравнительно низшего порядка остаются навсегда основой для развития ценностей высших циклов и в свою очередь модифицируются ими, образуя иерархию объективных сущностных ценностей.94) Отечественный материал подтверждает, что например, принцип законности, будучи модифицирован признанием объективной ценности свободы, остается неизменной основой и предпосылкой для этой ценности. Во-вторых, в той мере, в какой ценности низшего порядка выдвигаются как самодовлеющие при уже достигнутом доминировании ценностных ориентаций высшего порядка, они (ценности низшего порядка) постепенно всё в большей мере воспринимаются как консервативные и вступают в безнадежный конфликт с новым уровнем общественного сознания. Именно такова была, например, участь родовых ценностей по отношению к ценностям закона и "устроения" в период феодальной войны XV столетия в России.95)


69) Mitgau H. Familienschicksal und soziale Rangordnung: Untersuchungen ueber sozialen [41] {В pdf’е пропущена страница. OCR}

70) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

71) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

-) так. OCR.

72) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

73) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

74) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

75) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

76) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

77) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

78) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

79) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

80) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

81) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

82) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

83) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

84) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

85) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

86) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

87) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

88) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

89) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

90) {В pdf’е пропущена страница. OCR}

91) {В pdf’е пропущена страница. OCR} [42] шемся на Черниговщине поверье об особых колодцах, через которые можно видеть загробный мир. Не это ли поверье легло в основу первой из крупных русских ересей, стригольнической, предписывавшей исповедаться Матери-Земле, прильнув к ней?

92) Зимин А.А. Витязь на распутье.

93) Саккетти А.Л. Указ. соч. С. 113.

94) Scheler M. Op. cit.

95) Зимин А.А. Витязь на распутье. Феодальная война в России XV в. М., 1991.


Каменский А.Б.
"Средневековье" и "Новое время": границы понятий в контексте русской истории

Заявленная тема соотношения понятий Средневековье и Новое время чрезвычайно обширна и многогранна. Речь идет об одной из сложнейших проблем не только отечественной, но и всеобщей истории и историографии. Поэтому сразу следует оговорить, что данная работа преследует цель не решить проблему, а лишь обозначить некоторые из тех дополнительных трудностей на пути ее решения, которые возникают перед исследователем, размышляющим о ней в контексте русской истории.

* * *

В 1972 г. вышла из печати монография А.А. Зимина "Россия на пороге нового времени. (Очерки политической истории России первой трети XVI в.)". Примечательно, что слово "нового" в заглавии книги было написано со строчной буквы и, таким образом, могло быть воспринято не как обозначение определенной исторической эпохи, а как метафора. Однако в авторском предисловии историк кратко пояснил, что, поскольку, согласно Ленину, новый период русской истории начинается "примерно с 17 века", то следовательно, "до этого Россия как бы находилась еще на пороге нового времени»96) (курсив А.А. Зимина — А.К.). Позднее, в последних строках книги "Россия на рубеже XV—XVI столетий" А.А.Зимин добавил к сказанному еще один важный элемент. "Вступая в XVI столетие, — писал он, — Россия, как и другие европейские страны, оказалась на пороге нового времени".97) Наконец, в монографии "Витязь на распутье" историк прямо отмечал, что в задуманной им серии книг "синтезируются его представления о ходе русского исторического процесса примерно с 1425 по 1598 г., т.е. на протяжении более 170 лет" и этот тот "период, когда страна приближалась к Новому времени" (на сей раз с заглавной буквы).98) [43]

Несмотря на почти ритуальную ссылку на мнение Ленина, предложенная Зиминым схема периодизации русской истории лишь внешне напоминала общепринятую в то время для советской историографии. Последняя, как хорошо известно, состояла как бы из двух неравноценных частей. На первом плане, как основополагающая, находилась схема, основанная на формационном подходе. Многим поколениям советских школьников и студентов она казалась не вызывающей сомнения догмой — четкой и логичной. Однако при ближайшем рассмотрении оказывалось, что наиболее плодотворно она "работает" применительно к зарубежной, а не к русской истории, что в принципе неудивительно, если учесть, что базовые для нее понятия феодализм и капитализм впервые сформировались в западной историографии и на материале именно западноевропейской истории. То обстоятельство, что за десятилетия владычества этой схемы советским историкам так и не удалось решить проблему генезиса капитализма в России, парадоксальным образом привело к тому, что при наложении формационного подхода на временную шкалу русской истории всякий здравомыслящий человек начинал испытывать трудности и сомнения, поскольку никакой определенности относительно хронологического конца феодальной формации и начала капиталистической не существовало. С одной стороны, в подавляющем большинстве школьных и вузовских учебников как заклинание повторялись ленинские слова о XVII веке - новом периоде русской истории, неизменно связываемые с развитием капитализма, с другой — в административной практике и вузов, и академических институтов за феодализмом числили не только XVII, но и XVIII века.

Как бы "второй эшелон" господствовавшей в советской исторической науке схемы периодизации истории составляли исторические эпохи — древний мир, средние века, новое и новейшее время. При этом, применительно к истории европейской этот "второй эшелон" был подогнан к первому и, в отличие от историографии зарубежной, в советской отсчет Нового времени велся не с XIV—XV, а с середины XVII в. и даже называлась точная дата — 1649 г., год Английской революции. Путаница становилась еще большей, если вспомнить, что согласно марксистским представлениям, тип общественно-экономической формации определяется характером производственных отношений, которые в свою очередь изменяются с развитием производительных сил. Между тем, изучая историю России, учащийся и студент постоянного узнавали о ее экономической отсталости. В связи с этим становилось непонятно, как, постоянно, отставая в развитии производительных сил, в XX в. превратившейся в СССР России удалось изменить характер производственных отношений, да еще таким образом, чтобы обогнать в этом промышленно развитые страны Запада. Причем, время от времени вновь всплывавший на поверхность лозунг "Догнать и перегнать [44] Америку" свидетельствовал о том, что, несмотря на однозначно "передовые" производственные отношения, отставание в экономической сфере, т.е. в развитии производительных сил, продолжало иметь место. Вполне понятно, что все эти несуразности так или иначе толковались официальной пропагандой (вроде сталинской теории построения социализма в одной стране), но к науке это прямого отношения не имело. К этому следует добавить, что по какой-то неписанной договоренности понятия "средние века" и "новое время" по отношению к истории России вообще употреблялись крайне редко. Не случайно, например, издававшийся Академией наук сборник "Средние века" был однозначно ориентирован на европейскую историю, как только она понималась и под словом "медиевистика". Однако вернемся к концепции А.А.Зимина.

Обращает на себя внимание, что названные работы историка посвящены не социально-экономической, а социально-политической истории и, следовательно, именно явления в этой сфере казались ему важнейшими для выделения тех или иных периодов в истории страны. Отсюда и то, что в основе его периодизации не общественно-экономические формации, а крупные исторические эпохи. При этом, если в приведенных выше словах Зимина просматривается явное стремление к соотнесению истории России с европейской и даже попытка доказать синхронность исторического процесса в нашей стране и на Западе, то в последней по времени написания книге "Витязь на распутье" историк в сущности показал, что уже в XV в. развитие страны пошло иным, отличным от западноевропейского путем. В этом, как представляется, определенное противоречие его построений, которое невозможно объяснить лишь эволюцией "общеисторических представлений автора", им самим оговоренной.99)

Сам переход к Новому времени Зимин связывал со становлением единого государства и его аппарата. В свою очередь этот процесс, считал историк, в значительной мере определялся окончательной ликвидацией удельной системы и признаков автономии. При желании здесь можно усмотреть определенную неточность. Ведь уже в XVII в. (т. е., по Зимину, в Новое время) в состав Русского государства на правах именно автономии вошла Украина; на протяжении всего этого века определенные особенности сохранялись в управлении Сибирью, Поволжьем и даже Новгородской землей, Смоленском и Казанью. Причем, что особенно важно, эти особенности управления были лишь отражением сохранявшихся особенностей статуса населения этих территорий и, соответственно, особенностей их отношений с властью. Это конечно были не уделы, но безусловно признаки автономизации и даже федерализма здесь налицо. К этому надо добавить, что и позднее, уже в начале XVIII в. особый статус получили присоединенные к России Прибалтийские земли. Начатая Петром I и фактически завершенная Екатериной II [45] губернская реформа способствовала созданию унитарного государства, однако особый статус отдельных территорий сохранялся, что стало особенно явным в XIX в. после того, как Александр I дал конституции Польше и Финляндии. Вполне понятно, что здесь можно и нужно говорить о в сущности несколько иных процессах, связанных с формированием империи и имперского пространства, в то время как в центре внимания Зимина были процессы, традиционно трактуемые, как "собирание русских земель". Однако замечу, что, во-первых, о возвращении "отчин и дедин" заботились и Петр, и Екатерина, а во-вторых, вопрос о том, началось ли формирование России как имперского государства лишь в XVIII в., или одной-двумя сотнями лет раньше (во время покорения Сибири, Казани, Астрахани, Поволжья) остается неизученным. Так или иначе, эти соображения, как мне представляется, заставляют усомниться в правомерности рассмотрения именно названных процессов в качестве точки отсчета при построении периодизации русской истории.I)

Временной промежуток в 170 лет, совпадающий, согласно Зимину, с процессом становления Московского государства, по мысли историка, таким образом, это, если исходить из той же системы координат, по сути переходный этап от средневековья к Новому времени. Сразу же неизбежно возникает несколько вопросов. Во-первых, значит ли это, что средневековой так сказать "в чистом виде" можно считать только домосковскую Русь? Во-вторых, не слишком ли протяженным, затянутым оказывается переходный период?

Не вызывает сомнения, что проблемы периодизации отечественной истории и ее уточнения отнюдь не были для Зимина самоцелью. Вполне очевидно, что это был лишь, так сказать, "рабочий момент" его блестящего исследования. Однако данный пример, как представляется, достаточно ярко иллюстрирует те трудности и противоречия, с которыми сталкивался всякий добросовестный исследователь при попытке соотнести изучаемый им конкретно-исторический материал русской истории с навязываемой ему жесткой схемой, которой, согласно "правилам игры", он вынужден был придерживаться.

Появившаяся у российских историков с конца 1980-х гг. возможность отказаться от использования этой схемы, на первый взгляд, освободила нас от сковывающих движение пут и предоставила право или выбрать между любым из существующих методологических подходов, или выработать свой собственный, либо вовсе не задумываться о том, [46] как называется изучаемый нами период истории. Однако, как нередко бывает не только в науке, со временем свобода выбора стала ощущаться как новое бремя. Многие историки оказались дезориентированы во Времени Русской истории, а некоторые стали испытывать даже своего рода ностальгию по тем временам, когда можно было без излишних колебаний пользоваться уже готовым решением.

Еще большую сумятицу внесли попытки заменить формационный подход "цивилизационным". Уже скоро выяснилось, что, в отличие от формационного, основанного на чеканных определениях его основных понятий, цивилизационный подход далеко не так однозначен, и трудности начинаются уже на стадии выяснения того, что такое цивилизация, ибо в науке сосуществует немалое число различных трактовок этого понятия. Причем остановить свой выбор на той или другой чисто механически невозможно, ибо каждая из них сопряжена с целым шлейфом подчас совершенно непривычных понятий, которые в совокупности должны создать у историка иное видение исторического процесса, целей и задач исторического познания, иное представление о собственных возможностях как исследователяII) По существу это означает необходимость переучиваться, причем делать это самостоятельно, постоянно оказываясь перед проблемой выбора. Между тем, как показывает опыт последних лет, к свободе выбора (и опять же не только в науке) приходится долго и мучительно привыкать, причем по мере привыкания приходит понимание того, что выбор означает еще и значительно большую, чем прежде, ответственность.

И это при том, что все отлично осознают условность любой периодизации, ее вспомогательный, инструментальный характер. Вместе с тем, своего рода коварство всякой периодизации (как, впрочем, и всякой схемы, являющейся искусственным построением историка) в том, что, с одной стороны, она необходима для ориентации во временном пространстве истории, а также для осмысления значения тех или иных исторических явлений. С другой стороны, как только мы принимаем ту или иную периодизацию, мы автоматически (и нередко бессознательно) переносим на изучаемые нами явления принятые характеристики того исторического периода, к которому они относятся. Между тем, при [47] более внимательном рассмотрении оказывается, что и характеристики эти достаточно неопределенны. В результате искаженными оказываются выводы конкретно-исторических исследований.

Наконец, нельзя не сказать и еще об одной проблеме. Речь идет о проблеме соотношения терминологии отечественной исторической науки и общемировой. Если "средние века" — это практически дословный перевод соответствующих терминов, существующих в большинстве европейских языков, то с "новым временем" дело обстоит иначе. Сам термин появился в результате противопоставления новой и древней истории, возникшего в эпоху Возрождения. Уже Ф. Петрарка в 1341 г. различал storia antica и storia nova, между которыми он помещал темные века, протянувшиеся, по его мнению, от падения Римской империи до его собственного времени. Однако позднее в большинстве европейских языков (исключение составляет немецкий с его neuere Geschichte) Новая история стала обозначаться посредством понятия modern. На русский язык это слово, как правило, переводится как современный и это вполне соответствует англоязычному modern history, если принять во внимание, что западная историография обозначает так всю историческую эпоху с Возрождения до наших дней, вводя понятие Новейшее время, как "не столько содержательное, сколько временное, хронологическое",100) в то время как в советской историографии оно было неразрывно связано с оценкой Октябрьской революции 1917 г. как важнейшей вехи мировой истории. Дело осложняется еще и тем, что в русском языке также существует прямое заимствование модерн, используемое в искусствознании для обозначения определенного художественного стиля,III) а также его производные модернизм и даже модернизация. Наконец, как в русском языке можно предложить ряд синонимов к словосочетанию современная история (нынешняя, настоящая, текущая), так и в исторической литературе на европейских языках, например английском, встречаются contemporary, current и даже present history.101) Все это создает дополнительную путаницу.

Итак, по всей видимости, вопросы, на которые следует попытаться ответить, состоят в следующем. Во-первых, в какой мере вообще обоснованно применение в контексте русской истории понятий Средневековье и Новое время? Во-вторых, если эти понятия использовать, то меняется ли их значение и временные рамки в контексте русской истории и, если да, то как? Необходимо сразу признать, что окончательные, исчерпывающие или сколько-нибудь однозначные ответы на эти вопросы дать невозможно. Речь может идти лишь о различных вероятных, да и то весьма приблизительных, вариантах таких ответов.

Понятие Средневековье, закрепившееся в историографии в XVIII в., как хорошо известно, по-разному осмысливалось и осмысливается [48] разными историками. Краткий обзор существующих точек зрения, сделанный недавно И.М. Савельевой и А.В. Полетаевым,102) избавляет от необходимости их вновь воспроизводить. Отмечу поэтому лишь несколько моментов, важных для нашей темы. Прежде всего необходимо вспомнить, что изначальный смысл понятия Средневековье связан с обозначением эпохи, занимающей срединное, промежуточное положение между эпохой Древнего мира и Новым временем. Идея Средневековья начала формироваться в эпоху Возрождения как результат сперва переосмысления значения античной культуры, а затем и обусловленных этим изменений в историческом сознании, выразившихся, в частности, в возникновении представлений об исторических эпохах. Сразу заметим, что, таким образом, первоначально понятие Средневековье имело преимущественно содержательное наполнение и лишь позднее возник вопрос о его хронологических рамках. При этом, содержательное наполнение рассматриваемого понятия изначально приобрело оценочный характер. Средние века воспринимались как "темный", "мрачный" период в истории человечества.

Не смотря на то, что в исторической науке подобная оценка была отвергнута еще в XIX в., в обыденном, а по существу и шире в общественном сознании она сохраняется и поныне. Так, Н.А. Бердяев полагал, что "средневековье можно назвать ночной эпохой всемирной истории" и что его главной чертой был иррационализм. Находившемуся под впечатлением русской революции 1917 г. философу казалось, что он наблюдает "ритмическую смену эпох, переход от рационализма новой истории к иррационализму и сверхнационализму средневекового типа".103)IV) В том, что касается рационализма и иррационализма, Бердяев, конечно же, попросту воспроизводил точку зрения, восходящую еще к просветителям XVIII в. И, в свою очередь, А.Я. Гуревич справедливо утверждает, что рациональность была в определенном смысле присуща и людям Средневековья, и, с другой стороны, от иррациональности далеко не свободно и самое "модернистское" сознание. Историк утверждает чрезвычайно важный для историко-антрополического подхода тезис о "большой сложности и противоречивости человеческого сознания", о том, что рациональное и иррациональное, логическое и "пралогическое" суть не только последовательные этапы развития мысли в истории Европы, скорее, это сосуществующие и переплетающиеся слои в сознании человека в самые различные периоды».104) Гуревич безусловно прав, но, как мне кажется, не может не возникнуть вопрос: при таком переплетении и сосуществовании нельзя ли все же вычленить некую доминанту и установить, что все-таки преобладало на том или ином историческом этапе? С другой стороны, и в словах Бердяева о [49] "сверхнационализме", написанных более чем за десять лет до прихода к власти в Германии нацистов, разве не обнаруживается удивительной прозорливости человека, еще не ведавшего ни о гитлеровской теории расовой чистоты, ни о сталинской борьбе с космополитизмом, ни тем более о том, какое место займет национализм в социально-политической истории, а разного рода фобии и увлечение оккультизмом в духовной жизни конца XX в.? Еще не знавший всего этого Бердяев поразительно чутко уловил, что, как отмечают современные исследователи, распад после Первой мировой войны Австро-Венгерской, Оттоманской, а отчасти и Российской империй, приведший к возникновению новых национальных государств, своим следствием имел начало нового этапа в развитии национализма.105) Другое дело, конечно, в какой мере был прав Бердяев, связывая национализм именно со средневековьем.

Ярким примером иного, более близкого к обыденному и одновременно новейшего восприятия средневековья может служить писатель Виктор Ерофеев, убежденный, что именно средневековый образ жизни и восприятия окружающего мира характерен для большей части населения современной России "Русь, которая до сих пор продолжает допетровские (! — А.К.) времена". Характерными признаками этого образа жизни и мировосприятия, по его мнению, являются "неадекватность самых элементарных представлений, фантастические образы мира, скопившиеся, роящиеся, размножающиеся в головах,.. изворотливость, непомерные претензии на пустом месте, неприхотливость,.. неподдающаяся анализу умственная отсталость при гудящем весь день телевизоре, ссоры, свары, как норма жизни, ябеды, пересуды, сплетни, ненависть, крохоборство, нищета... непредсказуемый фатализм,.. неустойчивость реакций, болезни всех видов,.. необъяснимая гордость за прожитые годы,.. паралич воли, неумение суммировать свой опыт, безграмотные понятия об истории даже вчерашнего, прожитого ими же как свидетелями дня...". Оставим на совести автора и явно чрезмерную широту обобщений, и излишнюю (впрочем простительную литератору) эмоциональность. Не станем обсуждать и его правоту. Для нас важно, что подобный образ жизни и подобную "ментальность" он связывает именно со средневековьем. Для него это "средневековье без средневековых символов веры".106) И речь, заметим, идет именно о содержательной стороне средневековья. Причем (возьмем это также на заметку) в сущности, если суммировать сказанное Ерофеевым и перевести на язык науки, то легко заметить, что данные им характеристики во многом совпадают с теми, что выделяют обычно для традиционных обществ.

Отбросив как несостоятельный тезис о средних веках, как о "темном" периоде истории человечества, нельзя, однако, не признать, что если в основу рассуждений положить развитие духовной культуры, то окажется, что идущая от античности линия ее развития в европейском средневековье если не обрывается, то уж определенно уходит в сторону, [50] меняет направление, чтобы затем вновь вернуться на прежнюю дорогу в эпоху Возрождения. Конечно, возвращается она обогащенной и обновленной, однако то, что этот вираж привел к задержке в пути, бесспорно.V) Между тем, предпринимавшиеся в последние десятилетия попытки обнаружить некое "Русское Возрождение" (например, в творчестве Андрея Рублева), на мой взгляд, продемонстрировали свою несостоятельность. Во-первых, потому что непонятно, что собственно возрождалось. Во-вторых, потому что, если даже согласиться с тем, что Рублев по своему мироощущению был близок к своим западноевропейским современникам и если даже в ряд с ним удастся поставить еще три-четыре имени, их одиночество никак не дает возможности говорить об эпохе. Наконец, в третьих, настоящее, полноценное Возрождение - это не просто определенный уровень и стиль в искусстве, но, в первую очередь, изменение ценностных ориентиров общества, связанное с приоритетом человеческой личности, осознанием ценности личностного, индивидуального начала. В России же идеи подобного рода получают права гражданства лишь в XVIII в., но надо ли говорить, что если в Европе их появление и распространение было органично, то у нас они и поныне в значительной степени занимают в общественном сознании маргинальное положение и неслучайно неизменно ассоциируются с "тлетворным влиянием Запада".VI) У русской национальной культуры были иные, чем у западноевропейской, корни, иное происхождение, иные идейные основы.

Но если в России не было своего Возрождения (не говоря уж об Античности), то были ли Средние века, понимаемые, как середина между двумя этими эпохами? Конечно, в русской истории можно обнаружить "этапные", "эпохальные", "переломные" события, резко отделяющие один период от другого. Таким, без сомнения, было, к примеру, монгольское завоевание, в результате которого на свет явилась Московская Русь, причудливо соединившая наследие Киева с византийской традицией и достижениями социальной политики золотоордынских ханов. Таким были и петровские реформы, радикально изменившие систему [51] государственного управления, характер политической жизни, положение страны в мире и создавшие новую культурную среду. Два эти события и берутся, как правило, за основу периодизации при отделении Руси "древней" от средневековой, а той, в свою очередь, от "новой". Конечно, с такой периодизацией можно спорить, выдвигая на первый план иные, не менее значимые события. Однако важнее другое: при таком подходе за основу берутся события прежде всего в сфере политической, связанные с эволюцией государства, в то время как в европейской истории в основе отделения от средневековья начинающегося Возрождением Нового времени лежали представления о духовном развитии народов.

Конечно, само содержательное наполнение понятия "средневековье" со временем изменилось. Сперва его стали связывать с определенными формами хозяйственных и имущественных отношений, а затем вновь в первую очередь с определенными характеристиками сознания. Если пытаться исходить из первого подхода, то мы неизбежно сталкиваемся с проблемой феодализма. Не углубляясь в нее, замечу лишь, что правомерность использования этого понятия применительно к России, давно отвергнутая большинством западных историков, вызывает все большие сомнения и у наших соотечественников.107) Что же касается второго подхода, то здесь сложностей еще больше.

Вышедшая впервые в 1972 г. и ставшая по сути культовой для целого поколения гуманитариев книга А.Я. Гуревича "Категории средневековой культуры", вобравшая в себя важнейшие достижения тогдашней западной медиевистики, фактически задала средневековью в нашем сознании определенные рамки. Само средневековье оказалось как бы маркировано теми характеристиками, которые дал ему Гуревич. Примечательно, что автор никак специально не оговаривал, что его выводы и наблюдения относятся только к Западной Европе. Как бы "по умолчанию" предполагалось, что, хотя книга и основана целиком на западноевропейском материале, если не все, то крайней мере некоторые из описанных Гуревичем моделей (например, восприятие средневековым человеком времени и пространства), пусть и с оговорками, могут быть распространены и на Россию.

Совершенно новый ракурс эта проблема приобрела с выходом книги А.Л. Юрганова "Категории русской средневековой культуры" (М., 1998). Уже само название этой книги указывает на то, что ее автор убежден, что сознание средневековой Руси характеризуется иными по сравнению с западноевропейской категориями культуры. Вместе с тем он говорит все же именно о средневековой культуре и, таким образом, само понятие "средневековье" в связи с неизбежными ассоциациями с книгой Гуревича приобретает у него не содержательное, а хронологическое значение. Одновременно уже названием книги Юрганова делается заявка и на то, что русское средневековье принципиально отлично от [52] западноевропейского. И дело здесь, конечно, не в том, что Юрганов иначе понимает сам термин "категории культуры". Важно, что именно пи, иные+) категории он трактует как сущностные, причем, что еще важнее для нашей темы, в его трактовке их существование ограничено во времени рубежом XVII—XVIII вв.

Важную роль в формировании рассматриваемых Юргановым категорий русской средневековой культуры сыграли, по его мнению, эсхатологические представления того времени, кардинально меняющиеся именно в конце XVII в. Это, безусловно, очень весомый аргумент, но он все же не снимает всех вопросов. И первый из них — это классический вопрос источниковедения: в какой мере используемые Юргановым в качестве источников тексты репрезентативны, т.е. в какой мере они отражают представления широких слоев населения тогдашней России, а не только того узкого слоя образованных людей, из которого они вышли и которому были доступны?VII) Иначе говоря, это действительно культура средневековой Руси, или только ее высшего социального слоя?

Согласно Юрганову, выявленные и изученные им категории культуры характерны именно для России и именно в период средневековья. Значит ли это, что представления русских людей о времени, пространстве и иных категориях, рассмотренных Гуревичем, были действительно тождественны представлениям их западноевропейских современников? Ответа на этот вопрос нет, поскольку нет соответствующих исследований. Но если предположить, что подобные исследования будут осуществлены, и они действительно обнаружат тождество или по крайней мере сходство, то неизбежно возникнет вопрос о том, какие именно категории следует брать за основу периодизации — те, что присутствуют в культуре имплицитно, составляя ее национальную специфику, или те, что являются универсальными. При этом a priori можно сказать, что оба варианта имеют как положительные, так и отрицательные стороны.

Еще один вопрос, который не может не возникнуть, связан с теорией "долгого средневековья". Согласно Ж. Ле Гоффу, "средневековье длилось, по существу, до XVIII в., постепенно изживая себя перед лицом Французской революции, промышленного переворота XIX в. и великих перемен века двадцатого. Мы живем среди последних материальных и интеллектуальных остатков Средневековья."108) "Мироощущение, видение мира человека аграрного по своей природе общества, поясняет А.Я. Гуревич, изменялось несравненно медленнее, нежели культура людей образованных, оно изменялось, но ритмы изменений были совершенно иными. <...> Средневековье не завершается в какой-то [53] определенный хронологический период. Ренессанс, барокко, Реформация и даже раннее Просвещение еще не явились столь радикальными сдвигами, чтобы покончить с ментальностью, присущей средневековому человеку...109)

Сказанное приобретает особое значение в контексте истории России, где верхушечный характер петровской модернизации привел к культурному расколу общества, к возникновению двух почти не связанных между собой, а часто и противостоящих друг другу культур, из которых одна начала довольно динамично развиваться, а другая была фактически законсервирована. Справедливость данного утверждения сомнений не вызывает, а представление о верхушечном характере всех вообще российских реформ прочно закрепилось и в историографии, и в общественном сознании.VIII) Стоит однако несколько сместить угол зрения и картина станет более сложной.

С одной стороны, очевидно, что основополагающие условия жизни, бытовые традиции, культура хозяйствования, сельскохозяйственного производства практически не менялись на протяжении столетий, что способствовало сохранению важнейших элементов миросознания, свойственных еще допетровскому времени. Причем, консервация в ходе петровских реформ крепостничества и его развитие "по восходящей" по крайней мере до конца XVIII в. означали укрепление в общественной жизни и сознании элементов несвободы, подавлявших ростки гражданского общества. Положение стало медленно меняться лишь после реформ 1860-х гг., но растянулся этот процесс и на все двадцатое столетие. Причем в это время он носил двойственный характер: новая идеология, атеистическая пропаганда, кино, средства массовой информации, всеобщая грамотность, социальная и географическая мобильность, индустриализация, урбанизация способствовали формированию новой системы ценностей, в то время как одновременно во взаимоотношениях крестьянства с государством были возрождены многие формы дореформенного времени.

С другой стороны, вполне очевидно, например, что уже в XVIII в. такие новации, как подушная подать, рекрутская повинность, различные трудовые мобилизации, распространение основанной на труде крепостных промышленности непосредственно затрагивали русское крестьянство и не могли не сказываться на укладе его жизни. Крестьянство, как доказано многочисленными исследованиями отечественных историков, все более втягивалось в торгово-промышленную [54] деятельность, расширялись масштабы отходничества, "массовый характер носили внутривотчинные кредитно-денежные и ростовщические операции", в ряде регионов страны "наблюдался процесс разрушения натурального хозяйства".110)

Помимо этого крестьяне участвовали в строительстве городских домов и дворянских усадеб принципиально иного, чем в допетровской Руси, типа, осваивали новые для себя формы деятельности (крепостные художники, музыканты, актеры). Исследователи фиксируют и изменения в системе ценностей русского крестьянства. Так, например, в это время начинается "некоторое ослабление авторитета стариков",111) т. е. начинается процесс разрушения традиционного сознания. Примечательно, что крестьяне неплохо знали законодательство (значит, система публикации законодательных актов была достаточно эффективной), в их среде активно распространялись слухи о важнейших политических событиях. Таким образом, степень вовлеченности русского крестьянства в разного рода экономические и социальные процессы, в значительной мере инициированные проводившимися в стране преобразованиями, была достаточно высокой. Это позволяет сделать вывод о том, что реформы, осуществленные в России XVIII в., в той или иной степени затрагивали все население страны, определяли его жизнь и меняли ее. Причем эти изменения были непосредственно связаны с модернизацией и европеизацией.

Возвращаясь к концепции А.Л. Юрганова, необходимо, таким образом, констатировать: для того, чтобы принять его точку зрения нужно, во-первых, доказать, что рассматриваемые им категории сознания были свойственны всему, или, по крайней мере, большей части населения страны и, во-вторых, что на рубеже XVII—XVIII вв. их изменение также носило всеобщий характер. Приведу лишь один пример. Третью главу своей монографии (Бог и раб божий, государь и холоп: "самовластие" средневекового человека) историк начинает с рассказа о двух указах Петра I, одним из которых запрещалось употребление в челобитных на царское имя формулы "холоп твой", а другим вводилась новая формула "нижайший раб". Рассматривая далее изменения в концепции царской власти, в представлениях о "самовластии" государя и человека, автор специально останавливается на взглядах Ю. Крижанича, согласно которым суть рабства — "подчинение монарху". При этом Юрганов справедливо отмечает, что слово "рабство" в указанном аспекте широко употреблялось в это время в Западной Европе, и в частности Т. Гоббсом.112)IX)  Проблема однако не только в происходящем в петровскую эпоху, хотя и начавшемся еще ранее, переосмыслении роли государя, возникновении иных форм сакрализации царской власти, но и в появлении [55] в связи с этим нового понимания самого государства не как вотчины, принадлежащей царской семье, а как именно государства в современном, нововременном значении. Соответственно, и население страны в восприятии государя уже не делится на состоящих на царской службе "холопов" и не состоящих на ней "сирот", но составляет единую массу подданных, равных в своей обязанности служить государству.

Возникновение отношений подданства применительно к западноевропейским странам трактуется обычно как элемент перехода к Новому времени, связанный с образованием единых государств, и, таким образом, происшедшее в России оказывается аналогичным процессам в Западной Европе, хоть и с опозданием в несколько столетий. Однако при более пристальном рассмотрении сходство оказывается в достаточной степени мнимым.

Прежде всего отношения подданства в России формируются на иной исторической основе. В Западной Европе им предшествовали договорные отношения, закрепленные в системе вассалитета. В России — отношения министериалитета. В западноевропейских странах эти процессы опирались на достаточно развитые нормы права, в России отсутствовавшие. В результате в странах Европы государство все более осмысляется как механизм, служащий интересам общества, а у нас в стране оно в еще большей степени, чем прежде, становится самостоятельной силой, подавляющей общество и диктующей ему нормы и правила поведения. Наконец, необходимо сказать и о том, что переосмысленное понятия "раб" так и не сумело вытеснить его исконное значение. Характерно зафиксированное А.К. Нартовым высказывание самого Петра, в котором он противопоставляет понятия раб и подданный: "Говорят чужестранцы, что я повелеваю рабами, как невольниками. Я повелеваю подданными, повинующимися моим указам".113)X) Ученица французских просветителей Екатерина II и вовсе запретила подписываться в челобитных словом "раб". Между тем, понятие "холопство", несмотря на то, что, как отмечает Юрганов, "в XVII в. самоназвание "холоп твой" уже осознавалось как привилегия",114) сохранило свое первоначальное значение, подтверждением чему служат употребляющиеся и поныне словосочетания "холопская психология", "холопское поведение", "холопский менталитет" и т. д.XI)

Данный пример, как мне представляется, показывает, что категорично утверждать, будто рассматриваемые Юргановым категории культуры однозначно отмирают на рубеже XVII—XVIII вв. и заменяются иными, [56] знаменуя тем самым переход к Новому времени, было бы слишком поспешным. Вопрос этот требует дальнейшего углубленного изучения. Еще один вывод видится в том, что рассуждения по поводу концепции Юрганова в сочетании с теорией "долгого средневековья" в значительной мере размывают временные рамки средневековья, делая само это понятие весьма аморфным, а проблему разграничения средневековья и Нового времени практически нерешаемой. Встает вопрос: можно ли вообще при построении периодизации, претендующей на универсальность, брать за критерий эволюцию категорий культуры, вне зависимости от того, понимать ли их "по Гуревичу", или "по Юрганову"?

Еще один подход к построению периодизации русской истории, основанный на эволюции исторических источников, был предложен М.Ф. Румянцевой. В ряде своих работ она последовательно проводит мысль о том, что "на рубеже XVII—XVIII вв. и в течение XVIII в. в России происходят кардинальные изменения в характере исторических источников, в видовой структуре их комплекса,115) что позволяет взять это явление за основу при проведении границы между Средневековьем и Новым временем. Идея, высказанная Румянцевой, оригинальна и необыкновенно соблазнительна. То, что русские письменные источники уже XVIII века разительно отличаются от своих предшественников — несомненный факт. Действительно, появляются новые виды источников (мемуаристика, дневники, периодическая печать, статистика и пр.), связанные в первую очередь с эмансипацией человеческой личности, с индивидуализацией общественной жизни, с развитием науки, совершенствованием методов управления. Серьезные изменения происходят, как справедливо отмечает Румянцева, и с актовыми источниками, прежде всего законодательством. Однако вряд ли можно согласиться с тем, что "в качестве системообразующего фактора выступает изменение соотношения обычая и закона как источника права". Гораздо более существенным представляется то, что в системе законодательства все большее место занимают акты, составленные в рамках позитивного права, что закон осознается властью как основное средство регулирования взаимоотношений внутри общества и законотворчество как обязанность правительства, что постепенно формируется различение собственно закона и подзаконного акта. Что же касается соотношения между законом и обычаем, т. е. между обычным и писанным правом, то необходимо иметь в виду, что по крайней мере во второй половине века законодатель, основываясь на идеях Монтескье, сознательно стремится избежать конфликта между ними. К этому можно добавить, что в XVIII в. также меняется и номенклатура делопроизводственных документов, вносятся изменения в их формуляр, происходит переход на тетрадную форму делопроизводства, к концу столетия формируется современный почерк.

Все сказанное убеждает в справедливости точки зрения Румянцевой о кардинальном изменении характера и состава корпуса источников. [57] Если при этом исходить из того, что историческая наука изучает не столько историческое прошлое, каким оно было, сколько то, каким оно зафиксировано в дошедших до нас исторических источниках, то можно согласиться и с предлагаемой ею периодизацией. И все же, некоторые сомнения остаются.

"Столь существенные изменения в структуре корпуса источников российской истории, — отмечает Румянцева, — не могут не быть обусловлены глубокими изменениями как в российском обществе, так и в ментальности отдельной личности". На первый взгляд здесь все верно, но отсюда же следует, что изменения, происходившие с источниками — это явление вторичное, это лишь следствие, внешнее проявление процессов, происходивших в обществе. Правильно ли будет строить периодизацию истории основываясь на следствии, а не на самой причине? Между тем, мы знаем, что, во-первых, многие из этих изменений были результатом не органичного развития процессов государственного управления, делопроизводства и пр., а директивного насаждения сверху. Во-вторых, как уже показано выше, сказать, в какой мере эти изменения отражают процессы, коснувшиеся именно российского общества, если под ним понимать все население страны, а не только его грамотную часть, достаточно непросто. Более того, если даже основываться только на внешних характеристиках письменных источников, то легко заметить, что наряду с изменением номенклатуры многих делопроизводственных документов и их формуляров, их построение, способы изложения в них сути вопросов и в XVIII в. остались архаичными, теми же, что и в XVI—XVII вв. с характерным для них, например, воспроизведением текстов всех предшествующих документов. А между тем, не это ли одна из наиболее важных характеристик мышления?

Итак, все сказанное можно свести к двум важнейшим вопросам. Во-первых, являются ли понятия Средневековье и Новое время универсальными, т, е. можно ли их применять к любым обществам и регионамXII) и, если да, то должны ли при этом совпадать временные рамки этих исторических эпох? Во-вторых, что именно должно служить отправной точкой при проведении границ между эпохами?

Отвечая на первый вопрос, можно, конечно, предложить ввести в научный обиход какие-то новые, специально для этого созданные понятия, которые бы более точно отражали существо российского исторического процесса. Однако, на мой взгляд, этот путь непродуктивен. Специфичность истории России и так не вызывает сомнений — не случайно названия многих ее реалий невозможно адекватно перевести ни [58] на один иностранный язык. Однако обозначения исторических эпох — это, как уже говорилось, лишь инструментарий историка, нечто созданное искусственно, в то время как наука не разделяется по национальной принадлежности. Для исследования же русской истории первостепенное значение имеет проведение сравнительно-исторических исследований, которые станут невозможными при использовании различного инструментария. Иное дело хронологические рамки. Их совпадение, по-видимому, совсем не обязательно, если, конечно, удастся вычленить нечто, составляющее суть и Средневековья и Нового времени. Важно осознать, что граница между Средневековьем и Новым временем {видимо, выпала строка. OCR} быть впрочем, и между другими историческими эпохами) не может быть обозначена ни конкретной датой, ни даже как "рубеж" тех или иных веков. Очевидно, что переход от одной исторической эпохи к другой осуществляется постепенно, на протяжении длительного времени. Причем, "пережитки" предшествующей эпохи могут сохраняться предельно долго, а иногда и навсегда. Говорить же о том, что новая историческая эпоха уже "наступила", а, следовательно, относить к ней тот или иной исторический период, можно, видимо, лишь тогда, когда будет установлено, что нечто, определенное, как сущностное, начало игpать доминирующую роль.

На мой взгляд, в качестве основы периодизации могло бы быть взято разделение традиционного и современного обществ в их веберовском смысле. Напомню, что под традиционным обществом принято понимать общество, наиболее характерными чертами которого считаются обусловленность его социальной организации и жизни религиозными и мифологическими представлениями, что связано с ориентацией не на научные, а на мировоззренческие, метафизические знания, цикличность развития, коллективистский характер и отсутствие выделенной личности, авторитарный характер власти, отсутствие в экономике отложенного спроса и т. д. В свою очередь современное общество Вебер связывал прежде всего с характерными чертами капитализма (частная собственность на все средства производства, механизация. Эффективность и рациональная организация труда, его свободное перемещение и продажа, свободный рынок, универсальные законы, неограниченное приобретательство как конечная мотивация экономического поведения). В новейшей науке важнейшими характеристиками современности называют индивидуализм, дифференциацию (прежде всего в сфере труда), рациональность, экономизм, экспансию.116)

Перечисленные признаки традиционного общества в целом вполне применимы к России допетровского времени. С реформ Петра Великого начинается постепенный и очень непростой процесс формирования нового общественного сознания, связанный с секуляризацией культуры, распространением научных знаний, выделением личности и т. д. Однако при этом право, как самостоятельная сфера деятельности [59] человека (даже при изменении характера законодательства, о котором сказано выше), остается крайне неразвитым, сохраняется авторитарный характер власти, не возникает демократических институтов. Новации в культурно-идейной сфере становятся достоянием лишь незначительной части населения страны, которая и приобретает характер собственно общества в его европейском значении. В условиях достаточно интенсивной "индустриализации" страны и развития внутриторговых связей, в которые вовлекаются различные социальные слои, лишь к концу XVIII в. законодательство приближается к фиксации понятия частной собственности, отсутствует рынок труда, а попытки Екатерины II ввести элементы свободного предпринимательства дают минимальный экономический эффект. Добавим к этому неразвитость финансовой сферы, отсутствие частного банковского капитала, ориентацию государства на поддержку почти исключительно военных отраслей промышленности. В основе всех этих и других противоречий социально-экономического развития страны — крепостничество, т. е. то, что составляло важнейшую особенность социального строя России вплоть до 1860-х гг. И, следовательно, ранее этого времени переход от традиционного общества к современному был попросту невозможен. Однако он был бы и невозможен без той своего рода подготовительной работы, которая шла на протяжении XVIII и первой половины XIX вв. Таким образом, эти полтора столетия и стали по сути переходным периодом от Средневековья к Новому времени.

Однако, к сожалению, при таком подходе не может не возникнуть своего рода "проклятый" вопрос: а как же именовать эти полтора столетия? Конечно, если бы удалось установить, чего в это время было больше — "традиционного" или "современного" — то в зависимости от этого можно было бы и причислить этот период то ли к Средневековью, то ли к Новому времени. Однако это, по-видимому, невозможно. А значит, об этом можно лишь договориться. На мой взгляд, этот период русской истории целесообразнее именовать ранним Новым временем. Отмечу, что и в современной западной историографии России XVIII век относят к Early Modern History.XIII)

Использование признаков традиционного и современного общества в качестве основы разграничения понятий Средневековье и Новое время означает, естественно, их содержательное, а не хронологическое наполнение. Понятие Средневековье теряет свой первоначальный смысл и становится условным. При этом очевидно, что периоды в истории России и иных стран хронологически не совпадают, но зато могут быть легче соотнесены содержательно. Соответственно, и понятийный аппарат самой исторической науки позволяет российским [60] историкам говорить со своими коллегами в других странах "на одном языке".


96) Зимин А.А. Россия на пороге нового времени. (Очерки политической истории России первой трети XVI в.). М., 1972. — С. 6.

97) Зимин А.А. Россия на рубеже XV-XVI столетий. (Очерки социально-политической истории). М., 1982. — С. 262.

98) Зимин А.А. Витязь на распутье: Феодальная война в России XXV в. М., 1991. — С. 5.

99) Там же. — С. 5-6.

100) Савельева И.М., Полетаев А.В. История и время. В поисках утраченного. М., 1997. — С. 221.

101) Там же. — С. 220.

102) Там же. — С. 200-212.

103) Бердяев Н.А Новое средневековье. Берлин, 1924. — С. 13.

104) Гуревич А.Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства. М., 1990. — С. 11-12.

105) См. Геллнер Э. Пришествие национализма. Мифы нации класса // Путь. 1992. № I. С. 44 и др.

106) Ерофеев В. Живое средневековье // Общая газета. 1999. № 2.

107) См. подробнее: Каменский А.Б. От Петра I до Павла I: реформы в России XVIII века (опыт целостного анализа). М., 1999.

+) Так в pdf'е. Что-то пропущено? OCR.

108) Ле Гофф Ж. Цивилизации средневекового Запада. М., 1992. — С. 5-6.

109) Гуревич А.Я. Указ. соч. С. 10-11.

110) Прохоров М.Ф. Крепостное крестьянство России в 1750 — начале 1770-х годов. Автореферат докторской диссертации. — М, 1998. — С. 21-28.

111) Громыко M.M. Мир русской деревни. М., 1991. — С. 143.

112) Юрганов А.Л. Категории русской средневековой культуры. М., 1998. — С. 288.

113) Майков Л. Рассказы Нартова о Петре Великом. СПб., 1891. — С. 82.

114) Юрганов А.Л. Указ.соч. — С. 219.

115) Румянцева М.Ф. Исторические источники XVIII — начала XX века // Данилевский И.Н., Кабанов В.В., Медушевская О.М., Румянцева М.Ф. Источниковедение. М., 1998. — С. 319-323.

116) См. Штомпка П. Социология социальных изменений. М., 1996. — С. 102-106.


Кром М.М. Историческая антропология русского средневековья: Контуры нового направления*

{Доклад публикуется с сокращениями.}

В последние полтора — два десятилетия происходит становление нового направления в изучении России периода Средневековья и начала Нового времени. Этот подход, который принято называть историко-антропологическим, сложился сначала на материале западноевропейского Средневековья, но уже с середины 80-х годов предпринимаются попытки применить его к истории Руси и России. Первыми здесь были [61] американские русисты (Э. Кинан, Н.Ш. Коллман, В. Кивельсон и др.);117) затем, уже в 90-х годах, за разработку отдельных проблем антропологии русского средневековья принялись некоторые немецкие исследователи (Л. Штайндорф), и тогда же работы, созвучные этому направлению, стали появляться и в самой российской науке. Таким образом, мы являемся свидетелями формирования нового международного научного направления в изучении отечественной истории. Думается, пришло время обсудить первые результаты, полученные на этом пути, очертить контуры антропологического подхода и поговорить о перспективах его дальнейшего применения в исторических исследованиях.

Такой разговор представляется тем более назревшим, что до сих пор историко-антропологические штудии в области отечественной истории еще не становились предметом широкой дискуссии. Нередко исследователи, разрабатывающие в данном ключе ту или иную проблему (будь то политическая история или история религии и культуры), словно не замечают "научного родства": не учитывают работы своих коллег, выполненные по иной теме, но в том же русле исторической антропологии. Это затрудняет научный поиск, препятствует обмену идеями и обсуждению полученных наблюдений и выводов.

Прежде всего, полезно уточнить, что понимается сейчас под "исторической антропологией". Сам термин имеет свою историю, и в разное время различные ученые вкладывали в него неодинаковое содержание. Кроме того, теперь, когда благодаря успеху работ Э. Леруа Ладюри, Н.З. Дэвис, К. Гинзбурга и некоторых других, это направление завоевало широкую популярность среди историков и вобрало в себя множество индивидуальных подходов и самую разнообразную тематику, просто невозможно дать ему какое-то "определение". Можно, однако, выделить некое смысловое ядро в современном понимании антропологического подхода в истории и попытаться описать его характерные черты. (Именно такую попытку — вполне удачную, на мой взгляд, — предпринял английский историк Питер Берк118)).

Во-первых, сторонники этого подхода вместо изучения долговременных тенденций и применения количественных методов фокусируют внимание на микрообъектах (будь то небольшое селение в определенный период, как в известной книге Э. Леруа Ладюри, или судьба одного человека, как в работах К. Гинзбурга и Н.З. Дэвис) и дают их детальное описание. Соответственно, "героями" повествования становятся не народы, не социальные классы и не учреждения, а конкретные (хочется сказать — "живые") люди со сложной цепью взаимоотношений, в которую они были вплетены, со своими надеждами и страстями, жизненными планами и стратегиями.

Во-вторых, историки этого направления делают акцент не на общем, а на особенном, характерном именно для данного уголка земного шара в рассматриваемый период. Поэтому столь популярны в современной [62] исторической антропологии "case studies" — исследования отдельных, частных случаев.

В-третьих, ключевым понятием для исторической антропологии является "культура" (а не "общество" или "государство"), будь то культура политическая, религиозная или бытовая. Соответственно, исследователь стремится постигнуть ее смысл, расшифровать некий культурный код, лежащий в основе слов и поступков людей. Отсюда — повышенный интерес к языку и понятиям изучаемой эпохи, к символизму повседневной жизни: ритуалам, манере одеваться, есть, общаться друг с другом и т.п. Основным же инструментом изучения избранной культуры становится интерпретация — такое многослойное описание (thick description, по терминологии известного американского этнолога Клиффорда Гирца119)), когда все, даже мельчайшие детали, почерпнутые из источников, складываются, словно кусочки смальты, образуя целостную картину. В лучших работах этого направления в процессе реконструкции прошлого достигается эффект "присутствия", когда историк, работая с текстами, словно приближается к недоступному для него методу непосредственного наблюдения, которым пользуются этнологи во время полевых исследований.

Еще одна примета современной исторической антропологии — ее междисциплинарность; для объяснения изучаемых явлений используются труды этнологов и социологов (Э. Дюркгейма, М. Мосса, В. Тернера, К. Гирца, П. Бурдье и др.), — а также широкий сравнительно-исторический фон, на котором рассматривается тот или иной "национальный" материал (русский, французский и т. д.).

Если всё же попытаться сформулировать в одном предложении наиболее существенную черту исторической антропологии, то, вероятно, суть этого подхода можно передать как изучение повседневности, обычно не замечаемой жизненной рутины, в той "точке", где поведение людей пересекается со стереотипами их мышления. Поскольку же повседневность ("рутина") присутствует во всех видах человеческой деятельности, то предметная сторона данного направления предстает как исследование разнообразных социальных практик (властвования, религиозного культа, общения, лечения, питания, чтения и т. д.).

От исторической антропологии следует, на мой взгляд, отличать историю ментальностей — направление, с которым у нее есть немало точек соприкосновения. Историки ментальности (коллективного сознания, психологии и т. д.) пытаются реконструировать некий умственный "горизонт" эпохи; они оперируют понятиями типа "средневековая ментальность", "человек средневековья" и т. д., которые для исторической антропологии неприемлемы.120) Сторонники последнего направления пытаются понять мир конкретного человека или небольшой социальной группы (родственников, соседей и т. п.), причем постижение образа мыслей их "героев" возможно здесь только в связи с изучением их образа жизни, в реальной жизненной практике. [63]

Антропологический подход по существу приложим к изучению любой из сторон исторической действительности. Однако применительно к истории допетровской Руси усилия исследователей, работающих в этом ключе, концентрируются пока главным образом на двух направлениях: изучении политической культуры, с одной стороны, и религиозного сознания и поведения — с другой.

То направление исторической антропологии, которое исследует массовые представления о власти и правителях, символические основы их легитимности, всё чаще называют политической антропологией; ее истоки возводят к классическому труду М. Блока "Короли-чудотворцы" (1924) и к книге Э. Канторовича "Два тела короля"(1957).121) В свое время культ царской власти в России изучал М. Чернявский, ученик Э. Канторовича.122) Политическая антропология Московии раннего Нового времени по-прежнему находится в центре внимания американских русистов, однако теперь акцент делается не на анализе восприятия феномена царской власти населением, а на изучении отношений внутри правящей элиты, повседневной практики управления в центре и на местах, а также придворных ритуалов. Вся эта разнообразная проблематика объединяется модным термином "политическая культура".

Эдвард Кинан, одним из первых историков-русистов использовавший это понятие, расшифровывает его как "комплекс верований, практик и ожиданий, который — в умах русских — придавал порядок и значение политической жизни" и определял "модели политического поведения, формы и символы, в которых оно выражалось".123) Другие авторы понимают под этим термином "зону пересечения между политическими практиками и структурами — и культурными нормами, ожиданиями и ценностями" (В. Кивельсон); или "совокупность институтов, отношений, концепций и практик, связанных с государственным управлением" (Д. Островски).124) Как видим, ни единодушия между исследователями, ни ясности в понимании того, что такое "политическая культура", не наблюдается. Можно только заметить стремление ученых отказаться от традиционного структурно-функционального анализа политических институтов в пользу изучения "моделей политического поведения" и взаимосвязи культурных норм и практики управления.

В рамках политической антропологии рассматриваются обычно относительно небольшие социальные группы и изучаются отношения как внутри них, так и с внешним миром. В книге Нанси Шилдс Коллман о формировании московской политической системы в XIV — первой половине XVI вв. (1987), названной автором "антропологическим анализом политики", такой замкнутой группой выступают бояре, составлявшие вместе с великим князем правящую элиту страны.125) А в процитированной выше монографии Валери Кивельсон (1996) в центре внимания — провинциальное дворянство Владимиро-Суздальского региона в XVII в. и его отношения со столицей и с местной воеводской [64] администрацией. Но хотя обе названные исследовательницы исходят из во многом общих теоретических посылок и рассматривают избранные ими сюжеты через призму антропологического подхода, выводы, к которым они приходят, существенно различны. В изображении Н.Ш. Коллман Московская Русь предстает глубоко архаическим обществом, типологически близким государствам раннесредневековой Западной Европы, где политические институты и социальные классы были неразвиты, а определяющую роль в политике играли личные неформальные связи: родство, дружба, покровительство. В. Кивельсон, напротив, ставит Московию XVII в. в один ряд с современными ей Англией и Францией (хотя отмечает и ряд отличий между ними), подчеркивая характерное для политической культуры той эпохи переплетение старого и нового: привычных черт патриархально-вотчинного режима (протекционизма, взяточничества, кумовства) и нарождающейся бюрократии.126)XIV) (Замечу в скобках, что явления, о которых пишет Кивельсон, — например, посулы и подношения, "кормление отдел" — изучаются и в работах отечественных исследователей, в частности, в книге Н. Ф. Демидовой и статье П.В. Седова, однако там они рассматриваются в рамках традиционного институционального подхода127)).

Отмеченные выше различия в оценках двух американских историков объясняются, на мой взгляд, не только временной дистанцией между описываемыми ими периодами (XIV—XVI вв. и XVII в., соответственно), но и трудностями применения самого антропологического подхода, о чем подробнее пойдет речь ниже.

Одним из важных направлений в изучении политической антропологии Московской Руси стало исследование придворных ритуалов и церемоний, в которых власть "являла" себя населению, утверждая при помощи языка символов и образов свою легитимность. Религиозные процессии с участием государя, поездки на богомолье и т. д. стали предметом изучения в работах Н.Ш. Коллман, М. Флиера, П. Бушковича; символику государевых свадеб XVI в. проанализировал Д. Кайзер.128) В тот же ряд можно поставить исследование М.Е. Бычковой о церемонии коронации русских государей в конце XV — XVI вв., проведенное в сопоставлении с аналогичными ритуалами в Польше и Литве.129)

Если политическая антропология Московской Руси и по сей день остается объектом изучения главным образом американских историков, то рассмотрение истории религии в антропологической перспективе привлекает внимание более "интернационального" состава исследователей. Ключевое значение здесь имеет изучение складывания [65] поминальной практики на Руси и роль монастырей в этом процессе. Этой теме посвятил монографию и ряд статей немецкий исследователь Людвиг Штайндорф.130) Среди российских историков те же сюжеты явились предметом изучения С.В. Сазонова и А.И. Алексеева.131)

Но религиозное поведение наряду с соблюдением православных обрядов включало в себя и народную магию. Магия и колдовство — традиционные для исторической антропологии сюжеты — исследуются на русском материале XVI—XVII вв. в статьях В. Кивельсон.132)

Названными темами не исчерпывается возможная проблематика историко-антропологических исследований на материале русского средневековья. Практически не изученной остается сфера повседневного общения той эпохи: как люди приветствовали друг друга, как выражали свое отношение к кому-либо (уважение или, напротив, коллективное осуждение и осмеяние). Мы по-прежнему мало что знаем о быте различных слоев населения: монастырском, городском, поместном. Каков был круг повседневных забот небогатого служилого человека, купца, приказного подьячего? Реконструкция всех этих микромиров — важная задача исторической антропологии.

Перспективность рассматриваемого здесь научного направления связана не только с постановкой новых исследовательских проблем, открытием и изучением новых "пластов" исторической реальности. Историко-антропологические исследования способствуют вовлечению в научный оборот новых или ранее малоизученных источников. Особенно значительное расширение источниковой базы сулит активно ведущееся в последнее время изучение феномена русской Средневековой религиозности: синодики, вкладные книги, записи потусторонних видений привлекают сейчас пристальное внимание исследователей.133)

Ценность обсуждаемого подхода состоит, на мой взгляд, также в том, что он органично включает в себя сравнительно-исторический анализ. Это позволяет сопоставлять изучаемые нами явления русской средневековой жизни с наблюдениями, полученными в ходе историко-антропологических исследований западноевропейского Средневековья и начала Нового времени. В итоге возможна новая постановка "вечного" вопроса о соотношении исторического пути России и Европы.

Сказанное вовсе не означает, будто историческая антропология представляет собой некий универсальный метод, способный разрешить все проблемы, стоящие перед наукой. Всякий метод имеет свои границы. Об этих границах и о трудностях, которые связаны с применением антропологического подхода в исторических исследованиях (в данном случае — русского Средневековья) хотелось бы сказать несколько слов в заключение.

Своими успехами в последние десятилетия историческая антропология во многом обязана умелому применению микроанализа, тщательному изучению небольших объектов, ограниченных в пространстве и во [66] времени. Но дальше неизбежно возникает проблема репрезентативности изученных случаев и перехода от одного или нескольких микромиров к макромиру. Кроме того, исторической антропологии (как, впрочем, и истории ментальностей) органически присуща некая статичность; в рамках этого подхода едва ли возможно изучать эволюцию общества и трудно учитывать действие долговременных (часто разнонаправленных) тенденций.

Таким образом, можно ожидать от исторической антропологии существенного обновления проблематики и методики исследований в интересующей нас сфере, но применение данного подхода будет наиболее плодотворным во взаимодействии с другими существующими методами и направлениями.


117) Подробнее о возникновении и развитии этого направления в американской историографии см.: Кром М.М. Антропологический подход к изучению русского средневековья (заметки о новом направлении в современной американской историографии) // Отечественная история (в печати).

118) Burke P. The Historical Anthropology of Early Modern Italy. Cambridge, 1987 (reprint 1994). P. 3-4.

119) См.: Geertz C. Thick Description: Toward an Interpretive Theory of Culture // idem. The Interpretations ofCultures. London, 1993. P. 3-30 (1-st ed. — 1973).

120) Сp. критику К.Гинзбургом истории ментальностей: Ginzburg С. The Cheese and the Worms / Transl. by J. & A. Tedeschi. Baltimore, 1980. P. XXIII. О соотношении исторической антропологии и истории ментальностей см. также: История ментальностей, историческая антропология. Зарубежные исследования в обзорах и рефератах. М., 1996. С. 7-9, 81 и др.

121) См.: Там же. С. 10-11, 142 и сл.; Блок М. Короли-чудотворцы: Очерк представлений о сверхъестественном характере королевской власти, распространенных преимущественно во Франции и в Англии / Пер. с фр. В.И.Мильчиной. М., 1998 (см. также предисловие Ж. Ле Гоффа: там же. С. 57).

122) Cherniavsky M. Tsar and People: Studies in Russian Myths. New Haven, 1961.

123) Keenan E.L. Muscovite Political Folkways // The Russian Review. Vol. 45. 1986. P. 115-116, note 1.

124) Kivelson V.A. Autocracy in the Provinces: The Muscovite Gentry and Political Culture in the Seventeenth Century. Stanford, 1996. P. 9; Ostrowski D. Muscovy and the Mongols. Cross-Cultural Influences on the Steppe Frontier, 1304-1589. Cambridge, 1998. P. 1, note 1.

125) Kollmann N.S. Kinship and Politics. The Making of the Muscovite Political System, 1345-1547. Stanford, 1987.

126) Idid. P. 1-3, 181-187; Kivelson V.A. Autocracy in the Provinces. P. 151-156, 276-278.

127) Cм.: Демидова Н.Ф. Служилая бюрократия в России XVII в. и ее роль в формировании абсолютизма. М., 1987. С. 141-146; Седов П.В. Подношения в московских приказах XVII века // Отечественная история. 1996. № 1. С. 139-150.

128) Kollmann N.S. Pilgrimage, Procession and Symbolic Space in Sixteenth-Century Russian Politics // Medieval Russian Culture. Vol. II. Berkeley, 1994. P. 163-181; Flier M. Breaking the Code: The Image of the Tsar in the Muscovite Palm Sunday Ritual // Ibid. P. 213-242; Bushkovitch P. The Epiphany Ceremony of the Russian Court in the Sixteenth and Seventeenth Centuries // The Russian Review. Vol. 49. 1990. № 1; Kaiser D.H. Symbol and Ritual in the Marriages of Ivan IV // Russian History. Vol. 14. 1987. P. 247-262.

129) Бычкова M.E. Русское государство и Великое княжество Литовское с конца XV в. до 1569 г. Опыт сравнительно-исторического изучения политического строя. М., 1996. С. 99-109. [67]

130) Steindorff L. Memoria in Altrussland. Untersuchungen zu den Formen christlicher Totensorge. Stuttgart, 1994 (См. также рец. Р.Г. Скрынникова и А.И. Алексеева на эту книгу: Отечественная история. 1997. № 2. С. 201-203); idem. Kloester als Zentren der Toetensorge in Alt— russland // Forschungen zur osteuropaeischen Geschichte. Bd. 50. 1995. S. 337-354; idem. Princess Maria Golenina: Perpetuating Identity Through "Care for the Deceased" // Culture and Identity in Muscovy, 1359-1584. Moscow, 1997. P. 557-575.

131) Сазонов С.В. "Молитва мертвых за живых" в русском летописании XII—XV вв. // Россия в X—XVIII вв.: Проблемы истории и источниковедения. Тезисы докл. и сообщ. Вторых чтений, посвященных памяти А.А. Зимина. М., 1995. С. 508-517; Алексеев А.И. О складывании поминальной практики на Руси // "Сих же память пребывает вовеки". Материалы междунар. науч. конф. СПб., 1997. С. 5-10.

132) Kivelson V. Through the Prism of Witchcraft: Gender and Social Change in Seventeenth-Century Muscovy // Russia's Women: Accomodation, Resistance, Transformation / Ed. by B.E.Clements, a.o. Berkeley — Los Angeles, 1991. P. 74-94; idem.Political Sorcery in Sixteenth-Century Muscovy // Culture and Identity in Muscovy. P. 267-283.

133) Конев С.В. Синодикология. Ч. I: Классификация источников // Историческая генеалогия. Вып. 1. 1993. С. 7-15; Алексеев А.И. К изучению вкладных книг Кирилло-Белозерского монастыря // "Сих же память пребывает вовеки". С. 69-86; Пигин А.В. Видения потустороннего мира в рукописной традиции XVIII—XX вв. // Труды Отдела древнерусской литературы. Т. 50. СПб., 1997. С. 551-557; и др.


Пивоваров Ю.С., Фурсов А.И.
Власть, собственность и революция в России: проблемы анализа в контексте методологических сдвигов современной науки

{Доклад публикуется с сокращениями}

В "коротком" XX в. (1917—1991) Россия (СССР) достигла наивысшего могущества в своей истории. По показателям ВНП она какое-то время была мировой державой № 2 (лучший результат дореволюционной России — место № 5 в 1913 г.) Что же касается военно-политического, военно-стратегического положения, то с 1945 г. по конец 1980-х гг. она делила с США место № 1, конституируя биполярный "ялтинский мир". В уходящем столетии был период — 1950-е –1970-е гг., который не имеет аналогов в русской истории с точки зрения массовости благосостояния и его постепенного увеличения. В данном контексте мы не говорим о цене, заплаченной за тридцать лет благосостояния.

В то же время "исторический" XX век стал для России периодом провалов и поражений. Он начался и закончился социальными, идейными и геополитическими катастрофами, сменой власти, строя, утратой огромных территорий и нескольких десятков миллионов человек. [68]

В 1917 и в 1991 г. не просто рухнули две исторические структуры Русской власти — самодержавие и коммунизм. Провалились два варианта общественного развития, два типа "модернизации" — самодержавно-буржуазный и коммунистический. К 1998 г. потерпел неудачу и "либерально"-антикоммунистический проект. Получается, что в нынешнем столетии у России не получилось в конечном счете ничего из того, за что она бралась. Результатом последнего эксперимента стала — во многом демодернизация страны, ряда секторов экономики и общества. Наша родина словно проваливается в Колодец Времени, Колодец Истории. Как глубоко?

Вернувшись к дореволюционным флагу и гербу, присвоив Думам номера "пять" и "шесть", мы вроде бы оказались в начале 1910-х гг. Геополитически же — изоляция, отсутствие союзников — сегодняшнее положение России напоминает ситуацию после Крымской войны. Только если в 1860-е гг. у России были относительно спокойные границы на юге и востоке, то теперь они уже спокойствием не дышат.

Сузилось пространство, в котором протекает русская история. Будто бы мы опрокинулись в первые годы царствования Алексея Михайловича (до присоединения Малороссии). С точки зрения отношений "центр — регионы" страна оказалась в середине XV в., на рубеже княжений Василия II и Ивана III: землица вроде бы едина, но Москве далеко до полного контроля над ней. Субъекты федерации в конце 90-х находится в полусвободном плавании. В полусвободном плавании по отношению к центральной власти оказалась и Москва. Ранее она не играла самостоятельной роли, это был город, где сидела Власть.

Но степени влияния внешних сил на нашу жизнь Россия словно в ордынской эпохе. Только пытается диктовать нам не Орда, а Запад, так сказать, не Алтын Ордон, а Баруун Ордон. Однако и это еще не дно. По многим показателям Россия похожа на Киевскую Русь.

Но что такое Киевская Русь? В определенном отношении совокупность более или менее связанных друг с другом военно-торговых "домов", ассоциаций, каждая из которых стремится самостоятельно выйти на "мировой" рынок, торгуя сырьем, лошадьми и рабами (ну чем не наши ведомства и субъекты федерации?). Киевская Русь — это постоянные выяснения отношений между "региональными княжескими элитами", борьба князей за право быть "крышей" того или иного племени; это удивительная комбинация рынка и торговли с поздневарварскими, "раннеклассовыми" отношениями ("дань", protection rent — ну чем не рэкет?); это удивительное сочетание: мало производят и много торгуют.

Итак, Россию вынесло, выбросило одновременно и сразу в несколько разных эпох, у каждой из которых своя жизнь и в каждой из которых у России своя жизнь.

Разумеется, дело не обстоит так, что Россия вернулась в прошлое. Вернуться в прошлое, как и реставрировать его, невозможно. "Коммунистический [69] оползень" 1991 и "советский оползень" 1993 гг. обнажили пласты докоммунистического прошлого, которые продолжали подспудно полусуществовать "под глыбами" коммунизма. Не образуя единства, противостоя и противореча, эти пласты, если и не дополняют друг друга, то, по крайней мере, поддерживают или даже удерживают.

Не раз уже в нашей истории, от Ивана IV и до "Бориса II", реформы оказывались контрпродуктивными и приводили к результатам, диаметрально противоположным задуманным, да и страну при этом разрушали "до основанья", но без "затем". "Затем" наступало через десятилетия. За преобразованиями Ивана IV Грозного и Избранной Рады последовали опричнина, разорение, Смута. Петр I создал гвардию, армию и флот, но разорил экономику, угробил страну, которая на несколько десятилетий погрузилась в вялотекущую смуту. Столыпин хотел спасти самодержавие и избежать революции. Вышло наоборот, а гражданская война полыхала наиболее жестко именно там, где преуспели столыпинские реформы — на Юге и в Поволжье. Горбачев вознамерился спасти СССР и коммунизм и потерял все. Не удались затеи "молодых реформаторов". Это дает основание говорить о некой трагико-нормальной тенденции русской истории, которая внешне проявляется как несоответствие результатов задуманному, как уничтожение, полное или частичное, чаше всего самой Властью, а иногда и поднявшимся против нее населением того, что она принималась делать, реформировать.

Классический пример применения схемы "реформа — контрреформа" — Россия второй половины XIX в. Царствованию Александра II противопоставляется правление Александра III. Самодержавие Александра III обвиняется в том, что свернуло с курса реформ, повернуло их вспять, выступило контрреформатором. Правильно ли и корректно ли это? Контрреформа, контрреформаторы — с чьей, с какой точки зрения? С точки зрения каких задач, каких интересов, каких групп?

Вопрос значительно сложнее, чем может показаться на первый взгляд. В пореформенной России впервые в отечественной истории появилось множество социальных групп с различными интересами и векторами развития. Более того, эти группы обрели собственную динамику развития. И в определенном смысле пореформенный общественный процесс развивался как равнодействующая этих групп. Однако в целом и по-прежнему определяло этот смысл самодержавие. Оно же и корректировало его в зависимости от ситуации.

Если предположить, что самодержавие проводило реформы 1860-х — первой половины 1870-х гг. только ради гражданского общества и демократических свобод, и рассуждать с такой точки зрения, то курс "позднего" Александра II и Александра III — это, конечно, контрреформа. Но предположить такое можно лишь на миг, поскольку ясно, что самодержавие преследовало свои собственные интересы. [70]

Проводя "реформы", самодержавие прежде всего решало свои проблемы, продлевало свое существование — и продлило на 50-60 лет. Что касается "контрреформ", то тут все достаточно очевидно, если только не смотреть на русскую историю вообще и действия самодержавия в частности сквозь призму обязательной "демократизации". Поставив и решив определенным способом в 60-70-е гг. одни проблемы, в следующее десятилетие власть решала другие и по-другому, в том числе и те проблемы, которые были порождены "реформами". Речь должна идти о едином и исторически цельном комплексе мероприятий, первую часть цитрою упрощенно можно представить ударом "слева направо", а вторую "справа налево". Внешне это кажется "реформой" и "контрреформой", "реформой" и "реакцией" — в зависимости от политической позиции наблюдателя, и того, кто для него Власть — друг или враг.

Что касается самодержавия, то, во-первых, у него не было друзей (единственный союзник власти в стране, говорил Александр II, это армии и флот, т. е. органы самой власти); во-вторых, у Русской Власти не было специфической политической позиции в силу ее неполитического характера. Власть в России не была ни реакционной, ни революционной. Она была просто Властью, а потому выступала одновременно как главный революционер и как главный вешатель, как главный реформатор и как главный охранитель (не тогда ли Русская Власть начала переставать быть Властью, когда лишилась монополии на революционность, допустив возможность появления профессиональных революционеров, т.е. профессиональной Антивласти?). Прав был К.П. Победоносцев, говоря, что Россия — тяжелая страна: ни революция, ни реакция в ней до конца не проходят. Русская жизнь — единство реакции и революции. Определяет это единство системообразующий элемент, ядро этой системы — Русская Власть, называется ли она самодержавием или коммунизмом.

Одна из главных причин ложных постановок вопросов по поводу русской истории и ответов на них заключается, на наш взгляд, либо в неверном выделении базовой единицы анализа, базового системообразующего элемента, либо в неверной, ошибочной, неадекватной его содержанию интерпретации. Советские историки рассматривали русскую историю как историю классов; власть как самостоятельный субъект не попадала в "объектив". Дореволюционная наука понимала значение власти в русской истории, но упорно квалифицировала ее как "государство", тем самым уподобляя the state. Но так же как "классы" русского общества были далеки от классовости в точном смысле этого слова, так и "государство" далеко от the state.

Мы привыкли отождествлять систему власти и управления с государством и крупную социальную группу — с классом. В результате "государство" появляется там, где его не было. Или, напротив, получается так, что Россия — это то, чему нет адекватных терминов. Если мы [71] хотим понять историю различных обществ и на такой основе прогнозировать их будущее, то не следует навязывать этим обществам некую внешнюю и чуждую им меру и "сетку" понятий, а найти их собственную меру, определить их особое системное качество, обнаружив системообразующий элемент. В русской истории таким элементом нам представляется Власть — не политическая, государственная или экономическая, а Власть как метафизическое явление. Она рушилась всякий раз, когда приобретала слишком много государственных, политических или классовых черт. Она рушилась и рушила все вокруг себя, как только начинала преобразовывать русскую реальность на несоответствующий ей западный манер — буржуазный или антибуржуазный — и воспринимать самое себя на такой манер.

Приняв тезис о Русской Власти как системообразующем элементе русской истории, проследим ее генезис. Власть и родина, как верно заметил В.В.Набоков, разные вещи; история власти и история России - не одно и то же. Тем не менее, когда в 1917 г. рухнула власть, — исчезла, слиняла, по слову В.В.Розанова, за два-три дня и родина, Россия. Следовательно, если мы поймем природу Власти, придет понимание и многого иного. Как говорил Ч. Колсон, помощник президента Никсона, "if you get them by the balls, all other parts will come by themselves". Власть — это balls Русской Системы.

Прежде чем рассмотреть развитие Русской Власти с ее принципами, бросим — по возможности — трезвый взгляд на последние 400-500 лет русской истории, и, прежде всего — на некие регулярности, повторяемости.

У. Ростоу в предисловии к самой знаменитой и читаемой из его книг заметил: "Взгляды, изложенные здесь, могли бы быть разработаны в обычной форме научного трактата большого объема с большим числом подробностей и большой академической изысканностью. Но должна быть некоторая польза и в кратком и простом изложении новых идей". Изложение идей, теоретического видения, перенасыщенное конкретикой, часто затушевывает идею, отвлекает от нее. Тем более, когда речь идет о макро-историческом, долгосрочном взгляде на русскую историю. По нашему мнению, только подобный подход, учитывающий долгосрочные тенденции развития, способен прояснить картину. Это тем более так, когда речь идет об эволюции социально-исторических систем, особенно таких крупных как Россия.

Когда ведешь линию из настоящего в прошлое, чтобы понять настоящее и прогнозировать будущее, главное — не попасть в "дурную бесконечность" и где-то остановиться, определив: развитие какой субстанции, какого субъекта принимаем в качестве объекта исследования. Для нас такой объект — Власть. Русская Власть как особый субъект исторического развития, наряду с античным полисом, индийской кастой, китайским кланом, германской формой Gemeinwesen, капиталом. Поэтому наш анализ мы начнем с эпохи ордынского владычества над Русью. [72]

II

О влиянии ордынского господства на Русь и русскую историю написано много, многое эмпирически зафиксировано верно. Однако, главное ускользнуло: ордынское иго не просто изменило властные отношения на Руси, но вылепило принципиально нового, невиданного доселе в христианском мире субъекта-мутанта.

В древней Руси власть рассредоточивалась между "углами" "четырехугольника": князь — вече — боярство — церковь. Конструкция была цельной, хотя в одних землях сильнее было боярство (Юг — Галицкая Русь), в других — вече (Новгород, Псков, Вятка), в третьих — князь (Северо-Восток — Владимирская Русь). Различным был удельный вес и реальное влияние церкви. Однако ни в одном из случаев князь не был единственной Властью, и ситуация в целом была похожа на европейскую. Как только Андрей Боголюбский, словно действуя по принципу "власть — все", решил подмять под себя бояр и народ, его отправили на тот свет: не было у князя той "массы насилия", которая позволила бы ему сломать "четырехугольник".

Проблему решила Орда. Ее появление обеспечило тем князьям, которые шли на службу ордынскому орднунгу — Александр Невский, а затем московские Даниловичи — ту "массу насилия", которая обесценивала властный потенциал боярства и веча. В начале XIV в. слово "вечник" уже означало "бунтовщик"; бояре не столько боролись с князем, сколько выступали вместе с ним против других "князебоярств", а перед самим князем "окарачь ползли" (как он — перед ханом и мурзами), превращаясь в холопов.

Опершись на Орду, Александр Невский конкретизировал принцип "власть — все": "власть — все, население — ничто". Теперь население можно было давить, резать ему носы, уши — за (будущим) святым князем стояла Орда.

Следующий вклад в конкретизацию принципа "власть — все" внес Дмитрий Донской. Его обычно рассматривают в череде собирателей и объединителей русской земли. Собиратель — да. Объединитель — нет. Стратегия собирания русских земель Дмитрием Ивановичем заключалась не в объединении, а, напротив, в углублении раскола между ними. Поэтому-то Дмитрий и отказался принять митрополита Киприана, направленного из Константинополя в качестве общерусского митрополита, т.е. такого, которому подчинялись и епархии на территории Великого княжества Литовского. Дмитрию нужен был митрополит только для той территории, которая подвластна ему как Власти. Не территория важна, а подвластная, "уезженная" территория. Иными словами: "власть — все, территория — ничто".

Своим принципом князь Дмитрий достроил триединый комплекс принципов Русской Власти: "Власть первична"; "Власть первична, население вторично"; "Власть первична, территория вторична". Представители [73] всех структур Русской Власти будут руководствоваться этим триединым принципом, жертвуя населением и территорией (Ленин, Сталин, Горбачев, Ельцин, если брать только коммунистический период). Население и тем более пространство — объект. Власть — субъект. Субъект вообще один.

Христианский мир носит полисубъектный характер. Субъектность вообще предполагает наличие двух и более сторон. В христианском мире, а Русь была его частью, субъектны индивиды, корпорации (цехи, университеты), города, монархи. Орда создала на Руси такую ситуацию, когда единственным субъектом оказалась Власть. Да еще церковь — по поручению Власти. Парадокс: моносубъект в христианском обществе. Или так: христианская Власть, стремящаяся к моносубъектности и отрицающая субъектность других социальных агентов. Но парадокс это лишь на первый взгляд. Субъектность этого моносубьекта иная, чем в полисубъектном мире. Русская Власть есть "преодоление", а не редукция христианской полисубъектности. Результат этого преодоления — метафизический характер (природа) Русской Власти.

Однако в ордынском орднунге этот властный мутант был все же ограничен. Извне — ордой, изнутри — самим фактом единства князя и боярства. Внутреннее ограничение обусловливалось внешним — сплоченность определялась Ордой. Как только она пала, мутант прыгнул на Русь и стал для нее новой Ордой. Захватив русские земли и раздав их в виде поместий дворянам (раздача земель боярам поставила бы их на один уровень с князем), князь, а в его лице Власть — моносубъект, получил слой, с помощью которого можно было избавиться от властного союза с боярством и отбросить многие коллективные черты. Этот процесс протекал по нарастающей до середины 1560-х гг., пока не уперся в некую преграду, взять которую эволюционным, ненасильственным путем было невозможно. Власть оказалась перед дилеммой: либо менять-ломать себя, превращая во власть и позволяя субъектность других социальных агентов, либо менять-ломать общество, поставив над ним репрессивно-карательный орган, установив диктатуру этого органа и "перебрав людишек". Иван IV выбрал второй путь, который резко ускорил ход Великой самодержавной революции. Уже в начале 1570-х гг. царский аппарат настолько подчинил себе все остальное, что потребность в опричнине отпала: чрезвычайка стала повседневной организацией, царским двором; опричные земли начали именоваться дворовыми. Главный результат опричнины — государев двор превратился в единственно значимый аппарат, воля царя — в единственный источник внутренней и внешней политики. Говорят, Людовику XIV принадлежит фраза "государство — это я". Однако во Франции XVII в. было еще кое-что кроме этого "я", например — общество. Иван Грозный и его наследники по Русской Власти могли бы сказать: "Власть — это я". [74]

Формирование самодержавия, превращавшего бояр и дворян в однородную служилую массу логически вело к закрепощению крестьян (и населения в целом). Самодержавие же было условием реализации этого процесса. Возникнув, оно подтолкнуло социум в этом направлении. К 1649 г. дело было сделано: крестьян закрепостили службой дворянам. Но это закрепощение было элементом более широкой системы самодержавного контроля над обществом, включая дворян и посадских, по отношению к которым закрепощение было проведено наиболее последовательно и полно (Указ 1658 г.). Все несли тягло — кроме Власти. Так Русская Власть создала и оформила систему, которую мы называем Русской Системой. Ее элементы суть:

• Власть;

• Популяция — т.е. население, исторически имевшее, но утратившее субъектные характеристики;

• Лишний Человек. Он может быть как индивидуальным (часть дворян и интеллигенция в XIX — начале XX в.), так и коллективным (казачество в XVII в.); "лишний человек" — это те индивиды или группы, которые не перемолоты Властью и либо не ставшие ее органом или не превращенные в Популяцию, либо выломившиеся из популяции и Власти, нередко представляющие результат ее деятельности — целенаправленный или побочный.

Если Русская Система — это такой способ взаимодействия ее основных элементов, при котором Русская Власть является единственно социально значимым субъектом, если эта система — способ контроля Русской Властью русской жизни, то "лишний человек" — это мера незавершенности этой системы, индикатор степени неперемолотости русской жизни Русской Системой и Властью. Процесс взаимодействия Русской Власти и Русской Системы, с одной стороны, и Русской Системы и русской жизни (далеко не все в ней исчерпывается и охватывается системой, и не все в Системе — Власть) и есть Русская История. Русские жизнь, история, Система и Власть могут быть представлены в виде концентрических кругов, центральным из которых является Власть; при этом, чем шире круг, тем он пунктирнее.

Теоретическая схема, предложенная нами — рабочая гипотеза, которая нуждается в проверке, разработке, уточнении. Нам она представляется плодотворной, поскольку позволяет увидеть в русской истории то, что не видели или на что не обращали внимания. Русская Система функционирует таким образом, что все реализуется через Власть, даже протест против нее (о чем помимо прочего свидетельствует феномен самозванства). Система функционирует так, что Власть препятствует оформлению различных групп, прежде всего привластных. Это означает, что Русская Власть и Система в целом блокируют то, что на Западе стало классовым оформлением общества, социальных отношений. Ни одна из привластных групп, не говоря уже о группах угнетенных, не [75] превратилась в класс. Ближе всего к этому состоянию, по крайней мере, внешне, подошло дворянство, но и оно не стало классом — Власть не допустила.

Если учесть, что развитие социального неравенства на Руси запаздывало по сравнению с Западом, что, как показывает И.Я. Фроянов, даже в XI—XII вв. перед нами общество, которое А.И. Неусыхин назвал бы "дофеодальным", поздневарварским, неклассовым, то можно заключить, что накануне установления ордынского ига, Русь, выражаясь марксистским языком, не была классовым обществом.

Ордынская система сформировала основы Русской Власти как моносубъекта, функционирование которого требует не наличия, а отсутствия четко оформившихся классов, ему нужны турбулентные группы и рыхлые структуры. К тому же феномен Власти делает собственность функциональной, эпифеноменом, а именно по поводу собственности возникают классы.

Созданная Русской Властью Система не предполагала не только классов, но и оформленных по любому принципу, кроме властного, групп. Имманентная, эволюционная неклассовость (доклассовость) Руси оказалась дополнена и усилена исторической, системной неклассовостью (антиклассовостью) как отрицанием. Процессу превращения привластных органов в классы противостояла не только Власть, но и Популяция. В этом (но только в этом) смысле приходится признать: в России коммунизм как антикапитализм, т. е. как отрицание частной формы классовости, лег на благодатную неклассово-антиклассовую почву и с этой точки зрения стал ее наиболее адекватным историко-системным выражением.

III

За последние четыреста-пятьсот лет в русской истории четырежды происходил Великий Передел — передел власти и вещественной субстанции: опричнина, реформы Петра I, большевистская революция, нынешняя Смута.

Переделам предшествовали периоды относительного общественно-властного спокойствия и экономического благополучия (разумеется, по меркам социума, имманентно бедного вещественной субстанцией). Первые 30-40 лет XVI в. были периодом экономического роста. 1670—1690-е гг., несмотря на наличие ряда проблем, нельзя назвать периодом экономического неустроя. Хотя оценка периода 1890—1913 гг. обычно завышена, экономический подъем налицо — этот подъем был элементом мирового подъема. Наконец, 1950—1970-е гг. За эти тридцать лет, которые на Западе называют "славным тридцатилетием" (les trentes glorienses) и которые пришлись на повышательную волну (1945—1968/73 гг.) четвертого кондратьевского цикла (1945—?), реально улучшилась жизнь советского общества. [76]

Каждому историческому переделу власти и собственности, власти и имущества (имущество, собственность в России связаны со службой, недаром Белинский называл русскую власть "корпорацией служилых воров") предшествовал тридцати-сорокалетний период накопления вещественной субстанции, которую и сметали передельщики, хирурги и мастера Чрезвычайки — опричники, гвардейцы Петра, большевики, перестройщики-постперестройщики. Потом сметало и их.

Каждый передел сопровождался террором. В трех первых случаях террор носил "государственный" характер, т. е. проводился сверху; последний передел тоже сопровождается террором, но не столько "вертикальным" и централизованным, сколько "горизонтальным" и децентрализованным. Если объем передельного насилия, прямой и косвенный, возможно, и не изменился, то его характеристики претерпели изменение. Нынешняя власть утратила монополию на насилие, на террор, последние оказались приватизированы; приватизация власти-насилия произошла раньше приватизации имущества ("собственности") и стала необходимым условием и основой последней. В этом существенное отличие нынешней Русской Власти от предшествующих форм.

В течение последних пятисот лет русской истории Власть несколько раз создавала привластные органы, становившиеся средством, орудием ее контроля над населением и пространством. Эти "органы" суть: боярство, дворянство, чиновничество и — хочется сказать — номенклатура, но тут ситуация сложнее.

Боярство и дворянство, будучи привластными органами, не были носителями только метафизической Власти. Они обладали собственностью, т.е. неким материально-имущественным бытием, совпадавшим с властным бытием по принципу "кругов Эйлера". Наличие у этих групп вещественно-субстанциальной массы позволяло им выступать, во-первых, в качестве переходника между "метафизической" Властью и "физическим" населением и пространством и таким образом функционировать в качестве контролирующего органа, несмотря на незначительную (относительно населения) численность; во-вторых, в качестве своеобразного "адрианова вала" между населением и Властью. В развитии (при)властных групп в России прослеживается следующее: каждая новая группа была многочисленнее предыдущей, могильщиком которой она объективно выступала, и в то же время, обладала меньшей вещественной субстанцией; вещественно-субстанциальный вал между Властью и Популяцией истончался, и когда в начале XX в. он почти исчез, Власть и Популяция слились в кровавых исторических объятиях, в которых Власть уничтожает себя же под видом Популяции, а Популяция наносит удары по себе же под видом Власти.

Действовала Власть по отношению к своим органам-группам по "принципу Тараса Бульбы": "я тебя породил, я тебя и убью". По крайней мере, так произошло с боярством и дворянством. Разумеется, у этих [77] слоев была и своя логика развития в соответствии и с которой они приходили в упадок. Но мы подчеркиваем и, поскольку роль Власти в подрыве властных, общесоциальных позиций двух этих групп была активной и в решающие моменты главной. Так, меры опричнины, а затем Государева Двора, прежде всего "земельный террор", земельные конфискации, не привели, и это показано в работах А.А. Зимина, к значительному переделу землевладения в пользу дворянства: число княжеско-боярских земельных владений в XVII в. было не меньше, чем в XVI. А вот во властном отношении боярство вступало в XVII в. "зяблым упадшим деревом", как заметил современник. При втором Романове это уже "был разбитый класс со спутавшимися политическими понятиями, с разорванным правительственным преданием" (В.О. Ключевский). Опричнина подорвала властные позиции боярства, причем настолько, что его ответный удар по Власти в Смуту, выразившийся и в самом факте Смуты, и в восшествии на престол двух боярских царей — Лжедмитрия I и Василия Шуйского, лишь затормозил, оттянул окончательное решение боярского вопроса и окончательное оформление Власти в моносубъекта до середины XVII в. (Соборное уложение 1649 г.).

Г.В. Федотов назвал опричнину демократизацией господствующего класса. Мы бы сказали — господствующих групп, а слово "демократизация" замкнули в кавычки. Опричнина расшатала властные позиции боярства, утопила боярство в более широкой группе, как бы "опустила" его в эту группу, чему в немалой степени способствовала и конвергенция вотчинного и поместного землевладения.

Следующим "демократизатором" выступил Петр, поддержанный в 1730 г. снизу противниками верховников. После 1825 г. "демократизация" господствующих групп вообще вышла за их рамки, подключив к этим группам мещан-разночинцев (в этом смысле Николай I по своему реализовывал программу Пестеля). Большевики довели линию "демократизации" господствующих групп до логического конца, распространив ее на общество в целом и тем завершили процесс, начатый опричниной. Приход большевиков и наступление "России черного года" начинают просматриваться тогда, когда самодержавие, проводя "демократизацию" господствующего "класса", выходит при Николае I за рамки этого класса и получает в результате перспективу уже не "внутриклассовой", а "межклассовой" революции. Что и произошло в 1917 г.

Еще одна регулярность. Каждый новый этап, цикл русской истории начинался как процесс вызревания, формирования новой структуры Власти в ходе Смуты, а затем — закрепощения этой Властью населения, причем не только низов, но и верхов.

По замечанию Б.Н.Чичерина, в России власть ("государство") создает сословия, закрепощая их, кристаллизуя, замораживая текучие элементы русской истории. В 1649 г. были созданы — закрепощены сословия [78] крепостных, посадских, дворян. Все они были тяглыми. Этим была подведена историческая черта под Смутой. Но самодержавию — раскол, Стенька Разин и стрельцы продемонстрировали это с прямотой и наглядностью — не достало средств для подморожения-закрепощения, не хватило объема и мощи насилия и репрессивной организации. Все это дал Петр I. Однако против его "партии" со временем выступил вновь сотворенный привластный служебно-служилый орган власти — дворянство. Власть должна была избавиться от хватки на своем горле очередной русской Чрезвычайки — гвардии, а потому решила опереться на дворянство в целом, отпустив его 18 февраля 1762 г. манифестом о вольности дворянской.

На следующий день, 19 февраля, но через 99 лет, в 1861 г., Власть отпустила крестьян. Уже в 1860—1870-е гг. журналисты, писатели, внимательные наблюдатели заговорили о новой смуте. Смута окончилась в 1929 г. новым закрепощением, причем не только крестьян, но и общества в целом, включая номенклатуру. В 1953—1956 гг. была раскрепощена номенклатура; в середине 1980-х отпустили население. И вот она — новая Смута.

Иными словами, и несколько (осознанно) упрощая, Русская Власть и Русская Система развиваются в циклическом ритме: "заморожение — потепление", "сжатие — расширение", "закрепощение — освобождение". Каждый новый цикл начинается со сжатия — закрепощения Властью общества, а заканчивается освобождением и Смутой. Значит ли это, что логически Россию ожидает новое закрепощение?

От "Манифеста о вольности дворянства" прошло лишь тридцать пять лет, и Павел I, повинуясь инстинкту Русской Власти, начал выправлять ситуацию. Сильный и независимый привластный орган, приближающийся по своим очертаниям к классовости (тем самым косвенно подталкивающий самодержавие к государственности) не нужен Русской Власти. Дворянству была суждена судьба боярства, и могильщик нашелся — разночинный чиновник.

Попытка Павла I вернуть дворянство в служилое стойло окончилась удавкой на шее императора: ему противостояло привилегированное сословие, вкусившее свободы не служить, а не запуганные дворянчики, из которых Петр I лепил табелеранговых индивидов. Но направление было указано: властное ослабление дворянства при поддержке его экономических позиций, в то же время решение крестьянского вопроса.

После декабря 1825 г. самодержавие ужесточает прессинг по отношению к дворянству, открывая двери во властные органы перед разночинцами. К середине XIX в. экономические позиции дворянства оказываются ослабленными настолько, что можно освободить крепостных (в 1859 г. 66% крепостных были заложены помещиками государствy). [79]

Новой привластной группой во второй половине XIX в. становится чиновничество ("чернильное дворянство", по А.И.Герцену),XV) мало и слабо связанное с собственностью на вещественную субстанцию. В этом его сила в глазах Власти, Но в этом его слабость для Власти: ему почти нечего защищать "в плане" вещественной субстанции — только позиции, статус и образ жизни. И все же. Отделенность или преимущественно косвенная связь с вещественной субстанцией делала позицию чиновничества специфической, придавала ей неизъяснимую легкость социального бытия. В то же время профессия, служба еще не до конца оторвались от субстанции, порождая некое двойственное состояние.

Рядом тем временем формировалась служебно-служилая, но не привластная, а антивластная (альтернативно-властная) группа профессиональных революционеров. То есть универсально-функциональных управленцев, не просто отделенных от вещественной субстанции, а противостоящих ей и отрицающих ее в качестве носителей энергоинформационных, т.е. социально-духовных факторов производства. Когда Власть вконец ослабла, к власти пришли профессиональные революционеры, "ленинская гвардия", выпестованная по рецептам ленинской "Что делать?". И хотя двадцать лет спустя гвардейцев Владимира III русской истории уничтожили, дело было сделано: старому режиму показали Метку истории, а новые антисобственнические чиновники заложили фундамент новой системы.

Произошло это между декабрем 1917 г., когда были введены первые пайки, и апрелем 1923 г., когда на XII съезде РКП(б) было принято решение распространить деятельность учетно-распределительных отделов при ЦК и губкомах РКП(б) на все отрасли управления — советскую и хозяйственную. Так возникла номенклатура. Так при Сталине и со Сталиным реализовалась многовековая мечта Русской Власти — то, о чем мечтали в середине XVI в. псковский монах Ермолай Еразм и Иван Грозный.

Ермолай Еразм предлагал жесткую централизацию — вплоть до полной этатизации,+) "огосударствления" дворянства: получение в централизованном порядке продуктов (паек!). И хотя в России середины XVI в. это сделать не удалось, мечта оставалась. Этой мечте соответствовало долгосрочное и постепенное истончение слоя, субстрата вещественной субстанции у господствующих групп русского общества.

В номенклатуре тенденция, о которой идет речь, находит свой логический конец. Метафизическое и физическое Власти пришли в соответствие. Однако эта победа создает для Власти серьезнейшие проблемы. Она стала массовой. Во-первых, потому что революция 1917 г. произошла в эпоху массового общества. Во-вторых, потому что большевики [80] возглавили, а точнее оседлали массовый процесс, говорили от имени масс и должны были так или иначе задействовать их в управлении. В-третьих, партаппарат стал развиваться по собственной логике увеличения и расширения, требуя массовой партии, что, в свою очередь, стимулировало рост партаппарата, попутно вызывая разбухание "государственного" и хозяйственного аппарата. В-четвертых, отсутствие "овеществленной власти" — группы, контролирующей вещественный "материальный мир" на основе не только Власти, но и привластной "собственности", требовало количественной компенсации — огромного числа людей, вовлеченных во Власть. В обществе, где нет частной собственности и где власть — все, даже паспортистка или участковый выступают как представители властной группы. 40-50% населения в СССР были прямо или косвенно, постоянно или ситуационно вовлечены во Власть, отправляли функции, имевшие все те качества, которыми обладала Власть.

Коммунистический порядок — самая массовая форма Власти в истории России. Во власть впервые была включена популяция, народ, продемонстрировавший невиданную жестокость по отношению к самому себе. Коммунизм модифицировал Власть, превратив ее во Властепопуляцию. Субъект этот крайне противоречив, а потому не рассчитан на длительное существование. Номенклатура как ядро Властепопуляции отравила эти противоречия. Коллективно отчуждая социальные и духовные факторы производства у населения, экономический продукт номенклатypa потребляла (т. е. присваивала) индивидуально в соответствии с рангом. Поскольку при коммунизме привилегированное положение, статус, власть материально проявлялись только в качестве и количестве потребления, то стремление выйти за рамки потребления, предписанные рангом, было очень сильным. Сделать это можно было только нелегально, "в тени", "обменяв" власть на "продукты потребления".

В обществах, где публичная сфера отделена от частной, такой обмен называют коррупцией. В коммунистическом режиме, отрицающем разделение публичной и частной сфер, это не коррупция — exclu par definition, а перераспределение продукта. Пока "репрессивные органы" были над партией, этот процесс удерживался в определенных рамках. Однако после того как номенклатура обеспечила себе гарантии физического существования (решение ЦК марта 1953 г.; роспуск "троек" в том же году), процесс пошел, и в брежневскую эпоху — "золотой век" номенклатуры — достиг апогея. "Теневой бизнес" сращивался с хозяйственными органами, хозяйственные с партийными — и вместе перераспределяли, преодолевая тем самым ранговые барьеры.

Однако перераспределением занималась не только номенклатура. Так или иначе в этом процессе участвовали значительные по численности сегменты населения. Уровень его жизни в 1960—1970-е гг. повысился, водораздел — Олимпиада 1980 г. [81]

"Теневой передел" не решил, однако, главную проблему номенклатуры: как зафиксировать, материализовать свои привилегии, передать их детям. В обществе без частной собственности или с жестким контролем над распределением это невозможно. Жизнь даже господствующих групп протекает в нем лишь в одном временном измерении — настоящем. Шагнуть из "одномерного" времени в "трехмерное", т. е. обрести полноту социального существования группа без собственности на вещественную субстанцию не может.

Проблема трансляции привилегий во времени стала очевидной на рубеже 1970—80-х гг., равно как и исчерпание возможностей экстенсивного экономического роста и серьезное ослабление — в условиях размягчения Власти и тотального воровства — механизмов эксплуатации населения. Все это, а также ряд других проблем и имманентных, системообразующих противоречий "исторического коммунизма" привели к его крушению, распаду СССР и криминализации (точнее — асоциализации) общества и экономики. У этого последнего процесса — два источника, две составных части. Во-первых, к концу 1980-х г. Властепопуляция охватила все легальное социальное пространство и начала прорастать во внелегальное, криминальное. Это была единственно возможная новая зона экспансии Власти. Во-вторых, "стесав" коммунистические "легальные" формы и способы эксплуатации, господствующие группы в ситуации их крошащегося и приватизируемого мира, могли рассчитывать только на внелегальные, криминальные, асоциальные формы и механизмы.

А социализм, как высшая стадия коммунизма?

Любые события можно трактовать двояко: как краткосрочный результат краткосрочных действий неких лиц и как результат действия долгосрочных исторических тенденций. Крушение коммунизма и распад СССР можно трактовать как результат того, что собрались в Пуще "три мудреца в одном тазу" и пустились в нем в "историческую грозу". Все просто. Но слишком просто, чтобы быть правдой.

С долгосрочной точки зрения — не с броделевского longue duree, а с точки зрения вековых трендов и сам коммунизм, и его конец были закономерным результатом процесса саморазвертывания Русской Власти, двоякого по своей сути, т.е. характеризующегося единством двух тенденций: увеличения численности ее носителей, т.е. количественного увеличения биологической субстанции, с одной стороны, и уменьшения, истончения ее вещественной субстанции, с другой. В коммунизме обе эти тенденции кульминировали, достигнув социального и вещественного предела, за которым начинаются асоциализация и раздробление (приватизация) Власти, с одной стороны, с другой, — "сгущение" вещественной субстанции на одном краю социального спектра и полное истончение — с другой.

Оба эти процесса, не имеющие отношения к возникновению капитализма, а представляющие собой продукт разложения структуры [82] Русской Власти тесно связаны друг с другом и в этом единстве выступают как зеркальные, разрывно-преемственные по отношению к четырехсотлетним тенденциям Русской Власти, о которых мы сказали выше. Не заговор, не случайность — эволюция крупных систем необратима, а жесткая логика развития Русской Системы, ее системообразующего ядра — Русской Власти, стремящегося в идеале охватить всю систему, но гибнущего, как только перейден определенный рубеж.

Аналогичным образом обстоит дело с капиталом, охват которого мировой системы в целом будет равносилен гибели капитализма. Капитал и Русская Власть суть две формы — преимущественно временная и преимущественно пространственная — одного и того же христианского исторического субъекта, который начал свой разбег Великой Революцией — капиталистической (1517—1648 гг.) и самодержавной (1517—1649 гг.) и, похоже, заканчивает его на наших глазах.

Так что же дальше с Россией, с Русской Системой, с Русской Властью?

На один вопрос — о перспективах нового закрепощения — можно дать скорее отрицательный, чем утвердительный ответ. Современное наукоемкое энтээровское производство не требует массовых эксплуатируемых групп. Поэтому речь идет не столько об эксплуатации и контроле (а, следовательно, той или иной форме "закрепощения"), а о депривации, т.е. не о включении в систему, а об исключении из нее, отсечении от общественного пирога. Массовое закрепощение не нужно. Это одна сторона. Другая заключается в том, что в ходе мирового и российского процесса приватизации власти, широкомасштабный всеохватывающий контроль над населением, едва ли возможен. Возможны "точечный" контроль, "точечное" закрепощение.

Компьютеризация меняет власть и собственность, стирает грань между ними, равно как и между частной и публичной сферами. Возникает мир, напоминающий Русскую Систему, особенно на ее коммунистической фазе, но — не на чисто властной, а на сугубо производственной основе — не вещественной, а энергоинформационной.

Русская Система развивалась параллельно с Капиталистической Системой. Каждому гегемону Капиталистической Системы и создаваемой им мировой структуре соответствовала определенная структура Русской Системы и Власти: гегемонии Голландии — московское самодержавие; Великобритании — петербургское; США — коммунистический режим СССР. Россия/СССР сыграла решающую роль в "тридцатилетних" войнах за гегемонию в мировой экономике и политике — между Великобританией и Францией (1792—1815 гг.), между США и Германией (1914—1945 гг.); на ее территории располагались решающие театры военных действий, она своей людской массой и своим пространством перетерла Наполеона и Гитлера. Русская Система была тесно вписана в мировую, а в XX в. к тому же выступала как антикапиталистическая [83] система. Коммунистические идеи существовали много веков, но в качестве социальной системы коммунизм возник и развивался как антикапитализм или капитализм со знаком "минус".

Дальнейшие судьбы России связаны с судьбами мировой (капиталистической) системы. Проблема, однако, заключается в том, что капитализм переживает системный кризис, находится в точке бифуркации, т.е. такой точке, когда имеет максимальную свободу выбора дальнейшего развития. Ясно проявилась тенденция трансформации системы в новую, менее эгалитарную и демократичную, более эксплуататорскую и депривирующую, чем сегодняшняя. И в самой России есть силы, работающие на эту тенденцию. Никто не может сейчас сказать, как пройдет равнодействующая всех противоборствующих сторон позднего, зрелого капитализма, какой мир возникнет из него через 60-70 лет. Главный вопрос заключается в следующем: возможна ли в России Система с иным, чем Власть, субъектом, системообразующим элементом?

IV

Адекватный ответ на этот вопрос невозможен без существенных изменений в методологии социально-исторических исследований вообще и России в частности, не говоря уже о необходимости разработки специальных методов для анализа взаимодействия Русской Системы и Капиталистической Системы. Последнее особенно важно для изучения и понимания XX в. — революций, коммунизма.

Есть исторический парадокс, который не только не объяснили до сих пор, но и, вообще, кажется, не замечают. Коммунизм как совокупность идей существует почти два с половиной тысячелетия, по крайней мере, со времен киников, которые первыми попытались сформулировать антисистемный комплекс идей как контркультуру. Однако в качестве социально-экономической системы коммунизм материализовался только в капиталистическую эпоху. Исторический коммунизм — это только Антикапитализм. В истории не было таких социальных систем как Антирабовладение и Антифеодализм. Коммунизм как социальная система никогда не существовал как Антифеодализм и Антирабовладение, только как отрицание капитализма.

Коммунизм исторически возник как антикапитализм, причем как отрицание капитализма не вообще, а на его определенной стадии. Но это значит, что в самом капитализме как явлении, есть нечто наделяющее его присущей только ему одному способностью выступать в двух различных социальных формах: положительной и отрицательной; иметь два социальных лица — положительное и отрицательное.

С этой точки зрения становится понятно, почему крупные социальные взрывы в истории России XX в. ускользают от ученых. Они — явления с двойной социальной природой, а потому для своего объяснения требуют социальных теорий на порядок сложнее существующих. В [84] той степени, в какой русские революции суть явления капиталистической эпохи, это революции, т.е. смена системы. В той степени, в какой они суть взаимодействие основных элементов Русской Системы, это замена устаревшей структуры Власти, смена системообразующего субъекта при сохранении системы. В этом смысле социальные взрывы в России суть одновременно, но по разным линиям, структурные и системные кризисы, что в одних случаях и обстоятельствах усиливает разрушительный потенциал, а в других — приглушает.

Проблема русских революций ("смут") и кризисов приобретает дополнительное измерение, поскольку, во-первых, современный мир вступает в эпоху системного кризиса; во-вторых, современная наука все больше фокусируется не на ситуациях равновесия и стабильности, а на флуктуациях и точках бифуркации — на революциях и кризисах, т.е. на проявлении такой деятельности субъекта, которая минимально ограничена системными рамками и которая сама творит системы с их законами. Методологическая "сетка" И. Пригожина ("хаос — порядок", "порядок из хаоса"), реализуется при ее модификации в соответствии с содержанием и логикой развития социально-исторического знания, равно как и нынешний комплекс "chaos studies" неплохо накладывается на русскую историю, значительная часть которой приходится на смуты, ситуации "хаосопорядка" или "порядкохаоса".

Методологические проблемы изучения русской истории, власти, собственности и революции в России не могут быть решены путем лишь применения новых методов в дополнение к старым. Необходимо изменение методологической системы в целом.

Современная (modern) наука об обществе оформилась — институционально, понятийно и дисциплинарно — на Западе на рубеже XIX—XX вв. Это оформление, ставшее результатом нескольких веков самопознания Европейской цивилизации на ее капиталистической фазе, произошло как отражение реалий капиталистического общества и для анализа этого общества. С характерным для него взаимообособлением власти и собственности, экономики и морали, религии и политики, государства и гражданского общества. С характерной для него дифференциацией на экономическую (рынок), социальную (гражданское общество) и политическую (государство) сферы; отсюда — тримодальная структура современной науки об обществе: экономическая теория, социология, политическая наука. Предполагалось, что эта наука носит универсальный (всепространственный) и общеисторический (всевременной) характер, годится для всех времен и народов, достаточно лишь модифицировать детали в зависимости от места и времени. То же, что требовало значительной модификации, вытеснили в дисциплинарные структуры-резервации типа ориентализма, истории, этнографии, антропологии.

XX век внешне стал триумфом тримодальной науки об обществе. Все было хорошо, да что-то не хорошо. И это "не хорошо" оказалось [85] очень серьезным, поскольку XX век стал временем не только триумфа, но и жесточайшего поражения social science: она оказалась неспособной ни объяснить, ни предсказать, ни (адекватно) описать главных субъектов века. А именно: коммунизм ("интернационал-социализм"), фашизм ("национал-социализм") и национально-освободительное движение ("национал-либерационизм"). Анализ неевропейских и некапиталистических обществ, а также, — как это выявилось в 1970-е гг., — мира в целом, капиталистической системы в целом — тоже стал камнем преткновения для social science. "Объекты" исследования просто не помещались в ее "объектив". Попытки разъять некапиталистические, неевропейские целостности на капиталистический манер на "экономику", "социальный строй" и "политическую" организацию, создавали внешне впечатление научности приводили к результатам, похожим на восприятие двумерными существами шара и куба как квадрата и круга или на трактовку испанцами и португальцами в XVI—XVII вв. вождей африканских и южноамериканских племен как "графов" и "баронов".

В 1950—60-е гг. преодолеть затруднения, обусловленные дисциплинарной сеткой современной науки пытались с помощью "комплексного" или "системного" подходов или "междисциплинарных исследований". Попытки добиться успеха на основе вновь сконструированных дисциплин типа социальной антропологии или исторической социологии также не привели к ожидаемым результатам. Сумма анализов так и не превращалась в новый синтез и оказывалась либо разноцветной мозаикой, либо структурой господства одной из дисциплин.

До рубежа 1960—1970-х гг. представители социальных наук на Западе могли позволить себе относиться к своим проблемам и трудностям как к временным неполадкам. Большинство представителей социологии, экономической теории и политической науки середины XX в. придерживались количественно-оптимистического взгляда на будущее своих дисциплин, игнорируя тревожные симптомы и предупреждения.

"Студенческая революция" 1968 г., окончание кондратьевской повышательной волны, экономический кризис — все это поубавило оптимизма, в том числе и в домене social science. Новая реальность не укладывалась в прокрустово ложе традиционных дисциплин. В 1970-е гг. выяснилось, что тримодальная наука об обществе перестает "работать" даже для объяснения капиталистического общества как целого, как мировой системы, не сводимой ни к сумме государств, ни к сумме национальных экономик, а, напротив, определяющей их развитие, начала сопротивляться и та реальность, которую прежде удавалось вывести за пределы social science в этнографию, историю и т. п.

В 1970—80-е гг. поиски решения противоречий социальной науки, теперь уже не казавшихся частными и временными, активизировались ("новая социальная история", "новая история культуры", "цивилизационные подходы" и т. д. и т. п.), однако к сколько-нибудь значительному [86] успеху это не привело. Сквозь новые контуры просвечивали старые дисциплины и понятия, и как только дело доходило до ответов на принципиальные вопросы, становилось ясно, что речь идет об очередном "новом платье короля". Провозглашенные новые дисциплины (напр., "крестьяноведение") не смогли ни предложить новых методов, ни четко определить свой объект. Все это компрометировало социально-историческую теорию, и одной из реакций на такую ситуацию стал отказ от теоретизирования, акцентирование чисто описательных — конкретных и локальных — исследований, case-studies. С водой выплескивали ребенка.

Модификация шла по линии рекомбинации прежних методов исследования, тогда как речь должна была идти о разработке новых методов. Метод определяется содержанием объекта исследования: необходимо было конструировать новые объекты исследования. Но это не позволяла сделать дисциплинирующая дисциплинарная сетка social science, заранее определившая объекты, поэтому-то "междисциплинарные проекты" не могли быть ничем иным, как бунтом на коленях. Необходимо было создание альтернативной дисциплинарной структуры. В середине XIX в. это попытался сделать Маркс. В XX в. научный истеблишмент такие попытки просто пресекал путем маргинализации ("госпитализации") и изоляции.

Дисциплинарно-дисциплинирующая социальная наука в лучшем случае может превратить попытку преодолеть себя в новую дисциплину. Речь должна идти не о "междисциплинарном синтезе" — он невозможен, а о создании исследовательского комплекса, альтернативного нынешнему и отличающегося от него иным принципом внутреннего членения на "дисциплины". Любая попытка сконструировать новые единичные объекты исследования автоматически предполагает создание новой системы таких объектов, т. е. новой организации, новой сетки дисциплин. Это, в свою очередь, грозит поставить под сомнение универсализм науки и ее дисциплинарной "сетки". Первые три четверти XX в. не благоприятствовали подобному ходу событий, поскольку тогда христианский исторический субъект в двух формах — капитализма и антикапитализма охватил по сути весь мир; в положительном и отрицательном взаимодействии друг с другом они не оставили миру (универсуму) иной альтернативы, кроме европейской, которая и подавалась в качестве универсальной в мировой, социальной и научной практике. Коммунистический порядок противопоставил либеральной науке содержательно иную, но функционально аналогичную, а потому и дополняющую ее "марксистскую науку". В результате возникал двойной буржуазно-антибуржуазный (марксистский) научный комплекс с универсалистским статусом.

Создав ориентализм как комплекс дисциплин об азиатских цивилизациях, этнологию и культурную антропологию как такой же комплекс [87] о "доцивилизационных" обществах, Запад не создал и никогда не пытался создать оксидентализма. Американский ученый Дж. Шрекер заметил: "Запад — единственная цивилизация, не обладающая взглядом извне на самое себя, а потому она провинциальна". Западный, европейский провинциализм исторически был представлен Западом как универсумом. Европейский meum превратился во всеобщий verum. Хотя Шрекеру можно возразить, более важными представляются причины функционального провинциализма Запада, способного реализовать себя как универсализм и внешне доказать это силой и умом.

По типу и принципу реализации своей цивилизационной практики Запад выступал как единственный субъект в мире, где все остальное было объектом — природа, незападные общества. Капитализм обеспечил такой позиции мощную производственно-экономическую, научно-технологическую и идеологическую базу. Оксидентализация мира рассматривалась как модернизация, универсализация. Современная (modern) наука об обществе, будь то западная, либеральная или марксистская, не осознавала, что на самом деле под маской универсальности скрывается уникальность; в основе первой лежит вторая.

Европейская, т. е. христианская, цивилизация — единственная, породившая такую форму рационального знания и такой институт, как наука. Уникальная наука в мире, где больше нет "других наук", автоматически становится универсальной. Запад смог представить уникальность как универсальность и убедил в этом всех, включая себя.

Поскольку светлым будущим человечества объявлялось современное (modern) состояние Запада, реальным развитием могла быть только модернизация, ее-то и должна была изучать social science. To, что предшествовало развитию современного типа в Европе и вне ее, оставлялось на историю, ориентализм, этнологию.

Сложнее была ситуация в марксистской науке в силу ее интегрального характера. Здесь докапиталистические общества должны были быть интегрированы в общую схему — "пятичленку". Однако если античность и феодализм худо-бедно поместились в это прокрустово ложе, то с афро-азиатским миром вышла накладка. Многолетние (1925—1935, 1960—1980-е) дискуссии об "азиатском" способе производства и "восточном феодализме" показали всю сложность, если не невозможность включения массива цивилизаций Азии и Африки в одну из схем европейского универсализма, причем такую, характер которой означал: либо исторический материализм, либо "исторический ориентализм" (где главное — "государство", а не "класс", "надстройка", а не "базис", "религия", а не "экономика" и т. д.). Поэтому в советском марксизме, универсализм оказался под большим напряжением и подвергся более серьезным испытаниям, чем либеральная social science. Однако к концу 1980-х гг. итог оказался почти одним и тем же в обоих случаях: на словах — признание универсализма, на деле — акцентирование уникальности [88] культур, нередко отказ от теоретизирования и переход к описательным case studies. Европейский универсализм опасно близко подошел к своей противоположности — уникализму. Но противоположности ли?

Значит ли все это, что мы в принципе ставим под сомнение возможность описания и объяснения цивилизаций и этнокультур на универсальном научном языке?

Мы не можем ответить на этот вопрос ни отрицательно, ни утвердительно. Мы не знаем. Подобных попыток до сих пор и не было. Было другое: стремление объяснить неевропейскую и некапиталистическую реальность с помощью понятий, возникших в качестве отражения реальности капитализма как "высшей стадии" (и одновременно - "зияющей высоты") западной цивилизации, универсализировать мир в оксидентальной, т. е. уникальной, частной форме.

Унифицировать — значит свести к одной форме — сделать уникальным. Универсализация — путь к уникальному миру. И если до НТР, до рубежа 1961—1970-х гг. в возможности универсализации мира, в достижении всеми уровня благосостояния, которого добились "верхние 16 %" населения Земного шара, "золотой миллиард", верило большинство, особенно при наличии наглядных успехов в 1950-1960-е гг. Ныне+) эта вера исчезла или подорвана. Вехи этого исчезновения — май 1968 г., иранская революция 1979 г., иракско-американская война и, конечно же, падение коммунизма. Параллельно нарастали сомнения в применимости "универсальной социальной науки" к "социальному универсуму". Неспособность западной науки предсказать и адекватно объяснить падение коммунизма еще более усилили сомнения.

В том числе и у нас, в России. Здесь есть некоторая, хотя и поверхностная, аналогия с расколом XVII в. Тот раскол стал результатом краха мечты о Московском царстве как Третьем Риме. Ныне раскол науки об обществе во многом обусловлен и крахом мечты о коммунистическом царстве Москвы как единственном настоящем Риме. В этом смысле трудности при изучении истории России-СССР суть частное проявление тех интеллектуальных проблем, которые порождены крушением надежд на сокращение разрыва между Югом и Севером и построение коммунизма в СССР.

Значит ли что, что следует вернуться на тот путь, по которому шли Данилевский, Леонтьев, Шпенглер и Тойнби? Нет, не значит. Во-первых, они были людьми своего времени — либо просто людьми XIX в., либо людьми XIX в., жившими в XX и пытавшимися осмыслить его, глядя из прошлого. Они сформировались в эпоху до коммунизма и фашизма, они не знали, что Бог — умер, не знали, что такое НТР. Во-вторых, их подход был негативным — в том смысле, что явился отрицанием универсализма, "уникализирующего", т. е. ложного, фиктивного универсализма. Причем все они воспринимали фиктивный универсализм в качестве реального, истинного. У них не было в этом сомнений. [89] Теперь, на исходе XX в., необходимо положительное преодоление, а не отрицание, как в начале столетия. Отрицание было консервативной реакцией. Ныне же нужна акция, устремленная в будущее. В-третьих, попытки Данилевского и других не были ориентированы на поиск "универсального лексикона", он объявлялся несуществующим и невозможным, что было естественным проявлением негативизма этих концепций, их "изнаночности" по отношению к схемам, универсализм которых под сомнение не ставился. Но именно поэтому под вопросом оказывался универсализм. Мы же сейчас не можем ответить на вопрос о реальных возможностях универсализма ни отрицательно, ни положительно, а лишь предлагаем начать "с чистого листа" и затем попытаться прийти, если это возможно, к универсальному лексикону.

Мы принципиально исходим из поливариантности возможных "точек обзора" социально-исторического процесса и из полиальтернативности самого этого процесса, прежде всего — из признания факта многообразия путей выхода из так называемого "первобытного", или "доклассового общества", многообразия путей так называемого "докапиталистического" развития. Поэтому на вопрос, подрывает ли заявленный нами подход научный универсализм, универсализм науки, мы отвечаем вопросом же: какой науки и какой универсализм? Ведь в течение последних 150 лет Запад пытался представить свое уникальное развитие в виде универсального, что и делалось с помощью и посредством социальной науки, претендовавшей на универсализм. До сих пор универсализм постулировался самим фактом существования социальной науки. Ее провалы в XX в. продемонстрировали необоснованность подобной претензии.

Из сложившейся ныне ситуации имеются по сути лишь два выхода. Первый — простой и ложный, второй — истинный (на наш взгляд), сложный и трудный.

Первый выход — продолжать делать вид, что ничего не произошло, пользоваться старыми понятиями — от феодализма до тоталитаризма. Это — путь, по которому, например, в свое время пошли — с XVI в. — европейцы в колониях, именуя вождей племен баронами, графами и герцогами, борьбу между ними — политикой, а конфедерации племен — государствами, кончилось это плачевно — в том смысле, что, например, в XX столетии оказалось непонятным, откуда налетел ураган национально-освободительной борьбы.

Второй путь некомфортен, труден и сложен. Это путь сомнений, беспощадного методологического анализа реальности, знания и самих себя, поисков неприятных истин и ответов на странные вопросы, путь создания нового научного языка, лексикона (причем без стопроцентной новоевропейской уверенности, что этот лексикон станет универсальным, в смысле — универсалистским), новых структур реального знания, формирующихся по поводу и "вокруг" новых объектов и [90] объединяющихся в новый комплекс рационального знания о мире, альтернативный современной науке и одновременно превращающий ее в свой частный случай для одного, частного класса социальных явлений. Один из таких новых объектов — Россия, Русская Система.


Муравьев В.А.
А.А. Зимин: историк в контексте эпохи

Говоря об ушедшем ученом такого масштаба и такой силы воздействия на историческую науку, какие были присущи Александру Александровичу Зимину, мы всегда склонны видеть три ситуации, три среза: до ученого, при нем, после него. Собственно, ТАК и было намечено это выступление, смысл которого — попытаться определить феномен А.А. Зимина в науке его века. Но феномен А.А. Зимина никак не укладывается в схему; всей своей научной судьбой историк как бы склонен опрокидывать схемы. Обозначение времени при нем — имеет два значения: одно — до февраля 1980 г., при самом историке; второе значение связано с изданием в 80-е — начале 90-х гг. его трудов. Три книги — половина — из его шеститомной серии, которую он был склонен называть "Россия на пороге нового времени" ("Россия на рубеже XV—XVI столетий", "В канун грозных потрясений: предпосылки первой крестьянской войны в России" и "Витязь на распутье: Феодальная война в России XV в.") изданы в 1982—1991 гг. Это не была публикация творческого наследия с неизбежно присущим такому делу научно-мемориальным уклоном. В силу ряда причин, прежде всего из-за перемен в отечественной исторической науке, оказалось продолженным соучастие историка, ибо в значительной мере именно в этих работах в полный голос было заявлено то, что порой только намечалось в его работах 50–70-х гг., в том числе в трех прижизненных работах этой серии ("Реформы Ивана Грозного", "Опричнина Ивана Грозного", "Россия на пороге нового времени: Очерки политической истории России первой трети XVI в."). Кажется, острее любого последующего историографа это ощущал сам А.А. Зимин. В книге "В канун грозных потрясений", отразившей концепцию историка в том виде, в каком она сложилась к концу 70-х гг., он писал, что "взгляды автора по ряду важнейших вопросов претерпели существенные изменения".134) В обращении к читателю, которым открывается "Витязь на распутье", ждавший издания 11 лет после автора, А.А. Зимин сожалеет, что нет сил перечеркнуть сделанное им "на заре туманной юности" и переписать вышедшие тома серии "Россия на пороге нового времени" в том ключе, в каком написан "Витязь".135) [91]

Другое замечание вытекает из первого. Велик соблазн, опираясь на такой конечный результат творческого пути ученого, мыслить в категориях результата и самый этот путь. Но это было бы, если не прямой ложью, то граничащей с нею примитивизацией процесса. Близкие сотрудники А.А. Зимина — В.Б. Кобрин, Я.С. Лурье, А.Л. Хорошкевич — подчеркивали замечательную особенность личности Зимина-историка: с годами он становился не консервативнее, как бывает часто с учеными, а радикальнее, свободнее от традиционных воззрений. С возрастом к А.А. Зимину приходила большая раскованность, независимость мысли. Но именно они же отдавали себе отчет в том, что начало творческой деятельности историка пришлось на время "господства созданных в эпоху сталинского засилья схем исторического развития России", что первые крупные шаги Зимина-историка несли на себе следы влияния этих схем, что его научная жизнь была все более крепнущим преодолением.

Нет пока более трудного вопроса в отношении А.А. Зимина, чем вопрос о том, в чем состоял при жизни и в чем состоит в историографическом аспекте его поразительный феномен. Проблема не может быть понята и объяснена по частям, а механическая совокупность открытий А.А. Зимина, как бы высоко мы ни отмечали частные успехи (прорывы) историка, никак не открывают феномена в его цельности. Его не объясняет сам по себе огромный масштаб научной деятельности историка, охвативший три грандиозных комплекса проблем — Древняя Русь и Русская Правда, социальная и политическая история России XV — начала XVII в., русская историография XIX — начала XX в. С учетом реакций историка — выступления в дискуссиях, разнообразные по форме отклики на труды коллег — не остается ни одной существовавшей в науке 40-х — 70-х гг. проблемы, от истории хозяйства до духовной культуры страны IX—XVIII вв., которая не была бы в поле зрения А.А. Зимина. Частью — но только небольшой частью этого феномена — являются археографическая деятельность А.А. Зимина, открытие и публикация новых источников и строго научное издание источников традиционных, поразительная глубина прочтения исторического источника, текстологическая работа. Не объясняют целого ни новая проблематика изучения, восстановленная им после продолжительных драматических разрывов советской историографии с дореволюционной (как это произошло с публицистикой XVI в. или с историей опричнины) или впервые введенная А.А. Зиминым. И уж тем более мы не находим объяснения во внешних методологических проявлениях историка — в этом отношении А.А. Зимин просто неуловим. С.М. Каштанов, более, чем кто-либо другой знакомый с нюансами творчества А.А. Зимина и его внутренней "лабораторией", написавший обстоятельную биографию историка в приуроченном к настоящим Чтениям издании его библиографии, вспоминает о мимолетном замысле А.А. Зимина написать труд по методологии [92] истории и отказе от этого замысла из-за внутренней непредрасположенности к абстрактно-теоретическим сюжетам. Он же отмечал, что как воспитанник советской школы и советского вуза, как профессиональный историк, пишущий и печатающийся в СССР, А.А. Зимин, конечно, знал основные догмы марксизма и умел к месту применить ту или иную цитату из "классиков", хотя и не слишком грешил этим. В отличие от С.Б. Веселовского, Зимин публично не оспаривал положения Маркса, но и, в отличие от Л.В. Черепнина, не пробовал "творчески развивать" марксизм. Экономическое учение Маркса, справедливо полагает С.М. Каштанов, и даже материализм как философская система были ему чужды и не владели его умом. Он придерживался "позитивистского отношения к истории, в целом в духе дореволюционной науки, преодолев, впрочем, такие ее недостатки, как иллюстративность в подборе источников и юридический подход в трактовке экономических и политических явлений. Он всю жизнь находился в состоянии внутренней (до некоторых пор тщательно скрываемой) оппозиции к тоталитаризму и, как и многие, отождествлял с ним марксизм". Ему импонировали совсем другие кумиры — Шпенглер, Бердяев, "Вехи".

Обращение к творческой деятельности А.А. Зимина, одновременно протекавшей и в политико-идеологическом концептуальном "центре" построений советской исторической науки 40-х — 70-х гг., и носившей в большей или меньшей степени маргинальный характер по отношению к этой науке, выявляет существенные различия между исторической наукой, как социокультурным явлением, и историописанием, как способом познавательной деятельности. История исторической науки и историография, грани между которыми усиленно пытались стереть в конце 80-x — 90-е гг., далеко не идентичны и порою способны далеко отстоять друг от друга. Дело не только в существенном различии объекта и предмета изучения того и другого. Существенно изменяется и вся внутренняя структура понятийно-категориального аппарата. В исследовании истории исторической науки, которую нельзя в целом интерпретировать иначе, чем социокультурный феномен, иерархию понятийного аппарата возглавляют социально-политические, идеологические, организационные категории; историко-концептуальные же категории рассматриваются преимущественно в их обращении к доминантам массового сознания. К исторической науке и к ее истории в первую очередь применимы (и уместны) получившие в последние годы широкое хождение понятия "управляемая наука", "репрессированная наука", "воспитание истории" и т.п., значительно менее уместные в исследовании собственно познавательного процесса. В историографическом же дискурсе иерархия понятийного аппарата начинается с теоретико-исторических, методологических, источниковедческих категорий, а историко-концептуальная область соотносится с социокультурным феноменом исторической науки. Путаница между двумя этими сферами ведет к замещению [93] и срыву суждений в той и другой сфере и к драматическим расхождениям как в оценке социокультурного феномена, так и познавательного процесса.

Творчество А.А. Зимина, если воспользоваться термином того времени, хронологически полностью укладывается в т.н. период "расцвета советской исторической науки". На рубеже 30-х — 40-х гг., накануне появления первых его работ, сложилось в основных своих звеньях то, что получило общее для 40–80-х гг. название — "марксистско-ленинская концепция исторического процесса". На смену нигилистическому социологизаторскому историосознанию короткого времени Ленина и Покровского пришел продукт синтеза формационной методологической конструкции, "управляемых" державно-патриотических идей и ценностей (соответственно, и материала исторических источников) и ритуального Большого стиля.136) В творчестве А.А. Зимина 50-х — 60-х гг. мы обнаруживаем дань этой научной социокультуре. Но принадлежал ли А.А. Зимин всецело времени своей исторической науки и своего историописания? "Расцвет" пережил А.А. Зимина менее, чем на десятилетие. Выношенные же А.А. Зиминым к концу 70-х гг. идеи и контуры общей концепции становления российского социума в XV—XVII вв. живы.

Первые существенные шаги творческой деятельности А.А. Зимина в рамках утвердившейся в 30-е гг. формационной схемы и разрабатывавшейся в ходе дискуссии о периодизации истории СССР конца 30-х — начала 40-х гг. несут на себе и наиболее яркий отпечаток этой схемы. Более того, в ходе этой дискуссии он был склонен к радикальным даже в рамках такой схемы умозрительным решениям, например, вынося время генезиса феодализма на Востоке Европы за хронологические рамки Киевской Руси.137) Докторская диссертация, исследование публицистики и общественных идей XVI столетия являли, скорее, компромисс как, с одной стороны, с советской исторической наукой, так и с наукой европейской, ибо А.А. Зимин далеко вышел за традиционные "русскоцентристские" рамки и размышлял о И.С. Пересветове и его современниках в одном ряду со взглядами других европейских идеологов сильной монархической власти, в общеевропейских же рамках видел такие явления, как распространение "реформационного движения", развитие гуманистических тенденций и др. Но вот уже "Реформы Ивана Грозного" (1960) и в особенности "Опричнина Ивана Грозного" (1964), безусловно означавшие полный, окончательный, бесповоротный разрыв не только А.А. Зимина, но и исторической науки в целом с совсем недавней "сталинистской" интерпретацией царя и царствования, были, по-видимому, и началом новой для А.А. Зимина дороги. Куда и к чему — не здесь ли подход к пониманию феномена историка? Не менее принципиально другое — от чего же он уходил.

Советская марксистско-ленинская историческая концепция и в своей первой, ленинско-покровской, и в своей второй, сталинско-академической [94] редакции пренебрегла предостережением такого весомого оппонента, по идеологическим и политическим причинам причисленного к первостепенным противникам, как П.Н. Милюков. "Если бы, — писал Милюков, — все человеческие общества проходили одни и те же ступени развития в одном и том же порядке", то "тогда было бы нетрудно по известным признакам определить, на какой ступени стоит Россия и какие предстоит ей пройти в будущем".138) Но подобное представление, считал Милюков, изначально страдает органическим пороком — в нем нет истории. "Россия... пережила моменты развития, пережитые и Европой, но по-своему. Так, образование государства есть ступень, одинаково пережитая и Россией, и Европой", но процессы эти шли "при совершенно различных условиях" и с "разнообразными результатами".139)

Это предостережение Милюкова, направленное в равной мере как против славянофильского мессианизма и изоляционизма, так и против свойственного западническому мышлению преувеличения мысли о единых законах и порядке европейского исторического развития, осталась втуне. Марксистско-ленинская историография унаследовала от последних и противоречиво свела воедино не только некоторые общие идеологические черты, почти неузнаваемо переосмысленные в сцеплениях новой, иной историософии (мессианистская идея коммунизма, идеологический пуризм и некоторые другие, восходящие к славянофильству и глубже, к идеологическим построениям московских книжников XVI века; представление о том, что движение именно в этом направлении есть проявление единого всемирно-исторического закона — идея, восходящая к западничеству и глубже, к европейской рационалистической парадигме), но и — от российской историографии европоцентристского толка — определенную, "посаженную" на экономистскую почву систему доказательств.

Другой существенной чертой этой науки, вытекающей не только из идеологических посылок, но и имманентно присущей идеи социально-экономической организации и обусловленности исторического процесса стало стремление представить последний более оформленным, более приближенным к классическим образцам, найти собственный классический образец и противопоставить ему маргинальные, "тупиковые" пути ("правильная" Москва и "неправильные" верховские княжества, "правильный" центр и исторически обреченные уделы), а также сместить начальные грани общих и частных процессов на более раннее время. Недостаточность источников, исключение из сферы анализа духовных и ментальных факторов оставляли достаточно широкое поле для подобных построений и гипотез — но оставляли место и для исследований. Это явление хорошо отразили и попытки "творческого развития" марксистско-ленинской теории, если теоретические положения и европейские образцы не сходились с отечественным материалом, и цепь [95] дискуссионных проблем, сформировавшихся в историографии российского феодализма в 40-е — 70-е гг. и решавшихся многими исследователями в науке этого времени, как правило, завышенно (заглубленно по хронологическим показателям): социально-экономический характер Древней Руси и время генезиса феодальных отношений; социально-экономическая основа процессов централизации, приведших к образованию Российского государства; время складывания (особенно, время завершения складывания) всероссийского рынка, время появления и формирования абсолютной монархии (и характер монархии, ей предшествовавшей) и др.

Оказалось, что в подобной ситуации в марксистско-ленинской концепции отечественной истории легко размещались (и даже обставлялись некоторыми аргументами) многие догадки и "наброшенные сверху" (выражение В.О. Ключевского по адресу исторической концепции С.М. Соловьева) идеи российской "органической" (преимущественно, гегельянского толка) историографии. Их, введенных как незыблемые фундаментальные положения, оказалось немало. В их числе, например, мысль Н.В. Станкевича об особо благоприятном географическом положении Москвы как центра русских земель; мысль С.М. Соловьева о Москве, как лесном укрытии от Орды; общая идея русской органической и позитивистской историографии XIX в. о Москве как центре и средоточии сил национального сопротивления (от Карамзина до Милюкова); знаменитая соловьевская портретная галерея безликих московских князей (занятых одной думой, осторожно ступающих шаг в шаг за предшественниками), через деятельность которых реализует себя неотвратимая историческая необходимость; оценка С.Ф. Платоновым опричнины как орудия борьбы с боярской аристократией и др. Немаловажную роль в сохранении этого комплекса идей играли стоящие за ними и находившиеся в противоречии, не разрешенном ни русской либеральной, ни марксистской историографией, два фактора — идея великодержавия и идея пути от монархии к гражданскому обществу. Это противоречие всегда оставляло вилку для маневра как политико-идеологических "верхов", так и исследовательских "низов". Историческая наука вновь оказывалась не тождественной историографии.

С.М. Каштанов нашел замечательное определение тому стремлению, которое приходит к А.А. Зимину в середине 60-х гг., отметив его как стремление преодолеть традиционализм в понимании важных явлений русской истории, издавна привлекавших к себе особое внимание русской научной и общественной мысли. "Переизучение" всего комплекса проблем социально-политической истории России XV—XVII вв. в последующих (включая и те, что вышли после кончины историка) монографиях привело к поразительным результатам. Историк уходил не только от современной ему науки, но, прежде всего, от законсервированных ею, идеологически и политически актуальных для этой [96] марксистской науки построений русской дореволюционной историографии. Линия развития для него как бы пролегла от классической науки XIX — начала XX вв. (вот почему А.А. Зимина настойчиво интересовал именно этот период в российской историографии) к современности, минуя крайности марксистско-ленинской интерпретации русской истории (что вовсе не означало невнимания к работам талантливых современников — тому свидетельством богатство рецензий А.А. Зимина). Впервые в дореволюционной и советской "россике средневековья" оказалась сформированной альтернативная, построенная на иных основаниях, концепция исторического процесса и доказана самая возможность существования строго научной альтернативной русской истории. Сменились сами основания, когда оказался поставлен вопрос о цене, заплаченной за ту или иную форму развития, о "точках выбора" истории и причинах победы той или иной тенденции. "Официально-государственный" и "москвоцентристский" характер подходов был решительно заменен историей людей, общества и "полицентричным" подходом.


134) Зимин А.А. В канун грозных потрясений: Предпосылки первой крестьянской войны в России. М., 1986. С. 6.

135) Он же. Витязь на распутье: Феодальная война в России XV в. М., 1991. С. 6.

136) См.: Бордюгов Г., Бухараев В. Национальная историческая мысль в условиях советского времени // Национальные истории в советском и постсоветских государствах. М., 1999. С. 27-37.

137) См.: Вопросы истории. 1950. № 8; см. также: Данилова Л.В. Изучение истории средневековой России // Очерки истории исторической науки в СССР. М., 1985. Т. V. С. 122.

138) Милюков П.Н. Очерки по истории русской культуры. 7-е изд. Пг., 1918. Ч. I. С. 139.

139) Там же. С. 33. A.M. Сахаров, впервые обративший внимание на этот ход рассуждений П.Н. Милюкова, считал, что эти посылки были направлены против учения марксизма о закономерности смены общественно-экономических формаций, тем самым резко сузив смысл, который сам П.Н. Милюков вкладывал в это размышление о более чем столетней истории концептуального поиска российской историографии (См.: Сахаров A.M. Историография истории СССР: Досоветский период. М., 1978. С. 216-217).


Каштанов С.М.
О методологии А.А. Зимина и его концепции опричнины

Методологией Зимина являлось сочетание источниковедческого анализа и синтеза с конкретно-историческим, хронологическим подходом к изучению и осмыслению событий прошлого. Изменение его взглядов на те или иные вопросы не означало радикального перехода от одной философской системы к другой. Свойственный советской исторической науке 40–60-х годов москвоцентризм был в известной мере преодолен Зиминым в 70-х годах. Однако совершенно неверно [97] отождествлять москвоцентризм с марксизмом как философской системой. Москвоцентризм был проявлением идеологии государственной школы, усиленной советским официальным патриотизмом. Данное направление Зимин и преодолевал, но он никогда не занимался ни "углублением", ни отрицанием марксизма. Связывать эволюцию его взглядов с отношением к марксизму, как это делают некоторые современные авторы, нам кажется неправомерным.

В трактовке опричнины Зимин оставался еще в значительной мере москвоцентристом. Он видел ее смысл в подрыве трех очагов "сепаратизма": Старицкого удела, воинствующей церкви и Новгорода. Анализ источников подтверждает, что борьба шла именно по этим линиям, однако были и другие: нарушение стабильности феодального землевладения и перетряска всего сословия служилых людей, усиление союза царской власти с монастырями и ослабление союза с городами, рост закрепостительных тенденций, экономическое разорение страны, демографический кризис, вызванный небывалыми репрессиями, войной и хозяйственной разрухой. Кроме того, как думается, борьбу с церковью Иван IV не считал одной из первоначальных целей опричнины. Эта борьба и связанный с нею союз царя с монастырями возникли по мере сопротивления митрополичьей кафедры опричной политике.

Впоследствии в историографии был поставлен вопрос о том, имелась ли альтернатива опричнине. Н.Е. Носов видел такую альтернативу в развитии России по буржуазному пути, к чему, по его мнению, располагали реформы 50-х годов XVI в. Как нам кажется, у опричнины была другая альтернатива: возникновение того типа феодальной раздробленности, которая во Франкском государстве стала развиваться с середины IX в. и привела к распаду централизованной монархии Каролингов. По справедливому замечанию Дондта (1948 г.), "существование большого централизованного государства несовместимо с землевладельческой по преимуществу экономикой, и поэтому творение Каролингов было заранее обречено на неуспех".

Но если Каролинги, начиная с Людовика Благочестивого, только шли на уступки земельной аристократии, то Иван IV обвинил в заговоре даже тех, кто и не помышлял об измене царю, и начал крушить сословие служилых землевладельцев в целом, чувствуя в нем главную опасность централизованной монархии. Впрочем, еще в период т.н. "боярского правления" посредством губной реформы были подорваны позиции наместников-феодалов, которые при ослаблении власти центра и других благоприятных обстоятельствах могли бы обрести известную независимость на местах. Те же цели преследовала земская реформа, продолжившая губную.

Иван IV не был борцом с удельной системой как таковой, о чем свидетельствует его завещание. Как и французские апанажи, возникшие при Капетингах, московские уделы, существовавшие со времен Ивана [98] Калиты, являлись способом установления некоторого баланса интересов между главой государства и другими членами династии. Тем самым эта система способствовала укреплению центральной власти.

Конечно, от удельных князей и апанажистов исходила угроза политического противостояния тому, кто сидел на троне. Поэтому современник Ивана IV, Карл IX, провел в 1566 г. реформу апанажей, лишив апанажистов основных политических функций. Начиная с Карла IX апанажи — это не столько "полугосударства", сколько частные владения с особым почетным статусом, приносящие доход принцу крови, но не обеспечивающие ему положения политически и административно независимого потентата.

Интересно, что эта реформа хронологически совпала с началом решительной борьбы Ивана IV против Старицкого удела. Именно в 1566 г. царь взял этот удел "на себя", предоставив Владимиру Андреевичу другие земли в качестве компенсации. Но в России уделы оставались "полугосударствами" с политическими функциями. После смерти царевича Дмитрия в 1591 г. удельная система просто исчезла, не будучи трансформирована в какой-либо особый институт, совместимый с централизованным государством, в то время как апанажи во Франции сохранялись до 1793 г., а с некоторыми модификациями — до 1832 г.

Это свидетельствует о разных уровнях "абсолютизма" в России и Франции второй половины XVI в. Если в России вопрос стоял о сохранении любой ценой централизованной монархии раннефеодального типа, то во Франции королевская власть опиралась на систему учреждений, представлявших национальные интересы как нового дворянства, так и буржуазии. [99]


Павлов А.П.
Труды А.Л. Станиславского о государевом дворе и их значение для изучения социально-политической истории России XVI—XVII вв.

Александр Лазаревич Станиславский (1939—1990) за свою относительно короткую жизнь успел оставить нам бесценное научное наследство. Уже в студенческие годы определилась основная область его научных интересов — социально-политическая история России XVI—XVII вв. и, прежде всего, история Смутного времени. Две крупные проблемы стали главными в творчестве ученого — это история государева двора последней четверти XVI — начала XVII в. и проблема участия [99] казачества в событиях Смутного времени. Особенно известны и получили широкое признание как в научной, так и в учебной литературе исследования А.Л. Станиславского по теме "Смута и казачество", в которых не только на новом обширном материале раскрывается роль казачества в гражданской войне начала XVII в., но и дается принципиально новая оценка событиям Смуты в целом. В 1990 г., уже посмертно, вышла монография А.Л. Станиславского "Гражданская война в России XVII в.: Казачество на переломе истории" (М.: Мысль), занявшая достойное место в ряду лучших, наиболее значимых трудов по истории России XVI—XVII вв.

К сожалению, не получили монографического воплощения и, на наш взгляд, еще далеко не в полной мере оценены в историографии ранние работы А.Л. Станиславского — его фундаментальные разыскания по истории государева двора. Лишь частично опубликованы положения кандидатской диссертации А.Л. Станиславского "Источники для изучения состава и структуры государева двора последней четверти XVI — начала XVII в." (1973), которая представляет собой цельное и законченное исследование по проблемам истории и источниковедения двора. Уже давно стала библиографической редкостью подготовленная А.Л. Станиславским совместно с С.П. Мордовиной капитальная публикация "Боярские списки последней четверти XVI — начала XVII в. и роспись русского войска 1604 г." (М., 1979. Ч. 1-2), которая была издана на ротапринте тиражом всего 600 экземпляров. Между тем, значение этих исследований и публикаций трудно переоценить. Без них невозможно представить сейчас дальнейшее изучение социально-политической истории допетровской России и, прежде всего, истории правящих верхов служилого сословия и внутриполитической борьбы в Русском государстве XVI—XVII вв.

К исследованию истории государева двора последней четверти XVI — начала XVII в. — периода от царствования Ивана Грозного до Смуты — Александр Лазаревич приступил во второй половине 1960-х гг. Прежде, до работ А.Л. Станиславского, в исторической литературе существовали лишь общие, приблизительные представления о составе и структуре государева двора этого периода. Из списков двора досмутного времени был известен лишь один дефектный и не изученный в источниковедческом плане боярский список 1577 г. Ввиду скудости и отрывочности фактического материала исследователи зачастую некритически распространяли представления о составе, структуре и численности двора XVII в. на более раннее время. Не случайно, основное внимание при изучении темы двора А.Л. Станиславский уделил именно источниковедческим аспектам. Своей главной, первоочередной задачей он поставил расширение источниковой базы для изучения состава и структуры государева двора, критический анализ всех известных источников по истории двора рассматриваемого периода.[100]

Уже в первой своей публикации по данной теме — статье "Опыт изучения боярских списков конца XVI — начала XVII в." (История СССР. 1971. № 4. С. 97-110) А.Л. Станиславский дал обстоятельный, классический источниковедческий анализ рукописи, содержащей текст боярского списка 1577 г. В свое время рукопись под общим заглавием "Список бояр, окольничих и дворян, которые служат из выбора 85 года" была опубликована Н.А. Поповым в первом томе "Актов Московского государства" (М., 1890. С. 39-47). Проведя тщательный палеографический разбор рукописи, проанализировав биографические сведения об упомянутых в ней людях, А.Л. Станиславский выяснил, что не все части опубликованного Н.А. Поповым текста относятся к боярскому списку 1577 г. и что в рассматриваемой рукописи оказались механически объединенными под одним заголовком разновременные боярские списки. Было установлено, что имена большинства лиц, упомянутых под рубрикой "Дворяне", относятся не к боярскому списку 1577 г., а к боярскому списку 1606/07 г. Как доказал А.Л. Станиславский, этот фрагмент боярского списка 1606/07 г., а также фрагмент, опубликованный Р.В.Овчинниковым, являются частями одного боярского списка. В составе рукописи им были выявлены также отрывки боярских списков 1585—1587 гг. и третьей четверти XVII в. Исследование А.Л. Станиславского позволило, таким образом, исправить серьезные ошибки, допущенные при первой публикации боярского списка 1577 г., которые не раз вводили в заблуждение историков и создавали искаженное представление о составе и структуре государева двора 70-х гг. XVI в. По существу, работа А.Л. Станиславского заново ввела в научный оборот казалось бы хорошо известный источник: им была осуществлена научная реконструкция текста боярского списка 1577 г., выявлены новые важные источники по истории двора конца XVI — начала XVII в. Особенно важное значение имеет обнаружение значительного фрагмента и реконструкция текста боярского списка 1606/07 г., ценнейшего источника по истории Смуты на этапе восстания Болотникова. Большой интерес представляет наблюдение А.Л. Станиславского о "земском" происхождении боярского списка 1577 г. Оно открывает новые широкие возможности для изучения состава земского двора и расстановки политических сил в стране в последний период царствования Ивана Грозного. Значение работы А.Л. Станиславского, однако, далеко выходит за рамки разбора одной конкретной рукописи. В заключении к своей статье ученый делает важное наблюдение методологического характера о том, что "особенности" проанализированной им рукописи характерны для многих столбцов XVI—XVII вв., в которых сохранились боярские списки, и что "изучению истории и структуры государева двора в допетровское время должна предшествовать работа по выявлению и систематизации боярских списков, анализу их палеографических особенностей и состава". [101]

С целью расширения круга источников по истории двора XVI — начала XVII в. А.Л. Станиславским были предприняты широкие архивные разыскания (прежде всего, сплошное обследование столбцов фонда Разрядного приказа РГАДА), в результате которых был выявлен целый комплекс новых уникальных документов. В их числе: практически целиком сохранившийся "подлинный" боярский список 1588/89 г., дающий полное представление о составе и структуре государева двора 80-х гг. XVI в.; "московский" боярский список (список членов двора, несших очередную службу в столице) 1598/99 г. — ценнейший источник для изучения состава представителей на земском соборе 1598 г.; боярский список 1602/03 г., в котором сохранилась большая часть перечня жильцов и довольно полно — перечень выборных городовых дворян, наиболее многочисленной группы дворовых; уникальная роспись русского войска 1604 г., дающая богатые сведения об организации русской армии, о земельной обеспеченности значительной части членов двора (данные о количестве даточных людей, выставленных с земельных владений служилых людей) и существенно восполняющая утраты отдельных частей боярского списка 1602/03 г.; различной степени полноты фрагменты боярских списков, а также разного рода служебные списки дворовых конца XVI — начала XVII в.

Все эти открытия не были просто случайной, счастливой находкой. Для выявления и атрибуции списков, сохранившихся без начала и конца, в столбцах, содержащих зачастую тексты различных источников, требовались прекрасное знание палеографии, техники приказного делопроизводства, биографий сотен дворян и, наконец, глубокая исследовательская интуиция. Всеми этими качествами вполне обладал А.Л. Станиславский, и ему, пожалуй, как никакому другому исследователю, оказалось по плечу выполнение столь большой и сложной работы. Выявление комплекса новых ранних источников стало возможным также и благодаря огромной, поистине титанической работе, проделанной ученым по сплошному просмотру и обследованию документации Разрядного приказа и других архивных фондов. И это несмотря на то, что судьба не предоставляла Александру Лазаревичу благоприятных возможностей для научно-исследовательской работы и занятий в архивах (ему не удалось ни попасть в аспирантуру, ни устроиться на работу, где он мог бы целиком отдаться научной деятельности)!

Итогом многолетнего кропотливого труда стала подготовленная А.Л. Станиславским совместно с его женой и товарищем по работе С.П. Мордовиной публикация "Боярские списки последней четверти XVI — начала XVII в. и роспись русского войска 1604 г.", в состав которой вошли тексты около 20 документов, в подавляющем большинстве впервые введенных в научный оборот. Выход в свет этой публикации явился одним из наиболее крупных и значимых событий отечественной археографии последних десятилетий. Благодаря ей исследователи [102] впервые получили возможность составить четкое и ясное представление о составе и структуре государева двора конца XVI — начала XVII в., изучать историю двора этого периода на новом, статистическом уровне. Публикация стала незаменимым пособием по истории и генеалогии русского дворянства.

Источниковедческой характеристике вновь открытых документов, анализу их значения как источников по истории правящей верхушки служилого сословия посвящена кандидатская диссертация А.Л.Станиславского "Источники для изучения состава и структуры государева двора последней четверти XVI — начала XVII в.", защищенная им в 1973 г. В работе обстоятельно проанализирован весь круг источников по истории двора рассматриваемого периода — боярские списки, разрядные книги, десятни, кормленные книги, утвержденная грамота 1598 г., посольские книги и др. При этом автор отметил первостепенное значение именно боярских списков, дающих наиболее полное и точное представление о составе и структуре государева двора. А.Л. Станиславский указал также на исключительную ценность помет боярских списков, фиксирующих различные виды служебной деятельности дворовых. Особенно важное значение, как показал исследователь, пометы имеют для характеристики служебных назначений представителей нижнего слоя двора, выборных дворян — как не имевшие местнического значения они редко фиксировались разрядными книгами. А.Л. Станиславский отметил также большую важность помет боярских списков для изучения биографий членов двора (данные о времени назначения в чины, смерти, изменениях поместных и денежных окладов и т. д.), хода внутриполитической борьбы (упоминания об опалах, ссылках и т. д.), борьбы правительства с народными выступлениями (пометы о посылке дворян "за разбойники").

Весьма важными являются наблюдения и выводы А.Л. Станиславского о самой практике составления боярских списков и разновидностях этого типа документации. Для более полной и всесторонней характеристики вновь открытых боярских списков конца XVI — начала XVII в. А.Л. Станиславский предпринял изучение сравнительно хорошо сохранившегося комплекса боярских списков 20 — начала 30-х гг. XVII в. Результаты этого исследования были позднее опубликованы в статье "Боярские списки в делопроизводстве Разрядного приказа" (Актовое источниковедение. М., 1979. С. 123-152). Изучение материалов 22 боярских списков за период с 1624 по 1631 гг. (ряд списков был выявлен и атрибутирован впервые) привело ученого к выводу о существовании двух основных типов боярских списков — боярских списков "подлинных", составлявшихся с целью учета всего состава государева двора, и боярских списков "наличных", основная цель которых состояла в учете состава дворовых, находившихся на столичной службе. Появление последнего типа он убедительно связывает с практикой регулярной [103] сменяемости дворовых на столичной службе. Разыскания о боярских списках 20-30-х гг. XVII в. позволили А.Л. Станиславскому глубже разобраться и в типологии ранних списков XVI — начала XVII в. Как показал исследователь, характерные черты "подлинных" боярских списков имеют боярские списки 1577, 1588/89, 1602/03, 1606/07 и 1610/11 гг., в то время как боярский список 1598/99 г. по своему типу близок к "наличным" (зафиксировал состав "московской" части "наличного" списка). А.Л. Станиславский убедительно доказывает, таким образом, что уже в XVI в. составлялись различные типы боярских списков, фиксировавшие очередность службы дворовых. Не менее важным является и вывод исследователя о практике ежегодного составления боярских списков в XVI в.

Хотя работа А.Л. Станиславского носила преимущественно источниковедческий характер, ученый не мог пройти и мимо общих вопросов истории государева двора, эволюции его состава, численности и структуры в последней четверти XVI — начале XVII в. Важной вехой в истории государева двора А.Л. Станиславский считает Тысячную реформу 1550 г., в ходе проведения которой закладывались основы новой организации двора. Однако утверждение чиновной структуры двора исследователь убедительно отнес к более позднему времени — к годам опричнины. Впервые новая чиновная структура государева двора отражена в реконструированном А.Л. Станиславским "земском" боярском списке 1577 г. На основе анализа этого источника ученый сделал важные наблюдения о составе и численности земского двора послеопричного периода правления Ивана Грозного. Наряду с изучением "земщины" А.Л.Станиславский предпринял также и изучение состава особого "двора" Ивана IV 70 — начала 80-х гг. XVI в. В специальной статье "Книга раздачи денежного жалования 1573 г." (История СССР. 1976. № 4. С. 136-140) он существенно уточнил вопрос о характере и происхождении опубликованного в свое время Д.Н. Альшицем "дворового" списка 1573 г., ценного источника по истории особого "двора" Ивана Грозного после отмены опричнины. В 1977 г. вышло большое и обстоятельное исследование А.Л. Станиславского и С.П. Мордовиной "Состав особого двора Ивана IV в период "великого княжения" Симеона Бекбулатовича" (Археографический ежегодник за 1976 год. М., 1977. С. 153-193), в которой на основании самых разнообразных источников (прежде всего, росписей военных походов) произведена детальная реконструкция персонального состава "двора" Ивана IV середины 1570-х гг., представлены подробные биографии "дворовых". Использование данных боярских списков конца XVI — начала XVII в. позволило авторам значительно прояснить вопрос о территории испомещения "дворовых" и о земельной базе особого "двора" Ивана Грозного. В работе убедительно доказана значительно большая худородность состава "двора" Ивана IV по сравнению с земским двором. Худородные "дворовые" временщики, [104] как показали А.Л. Станиславский и С.П. Мордовина, были тесно связаны между собой родственными узами, образовывали внутри "двора" свои кланы и представляли собой сплоченную и сильную группировку, в руках которой сосредоточивалась реальная политическая власть в стране в последний период царствования Ивана Грозного.

Материалы вновь открытых боярских списков конца XVI — начала XVII в. позволили А.Л.Станиславскому наглядно проследить изменения в составе и структуре государева двора, происшедшие после смерти Ивана Грозного, в годы правления и царствования Бориса Годунова. Изучение данных о дальнейшей судьбе "дворовых" деятелей привело исследователя к чрезвычайно важному и неожиданному выводу о том, что почти все думные дворяне особого "двора" Ивана Грозного после его смерти попали в опалу и что почти все худородные "дворовые" и стольники, стряпчие и жильцы были лишены после 1584 г. столичных чинов и оказались в рядах выборных дворян или провинциальных детей боярских. Состав государева двора в годы правления Бориса Годунова, как убедительно доказал А.Л. Станиславский, был приведен в соответствие с происхождением (знатностью) служилых людей и стал более аристократичным. Эти наблюдения заставили ученого серьезно усомниться в справедливости традиционного положения о "продворянской" и "антибоярской" направленности политики Бориса Годунова, о Борисе Годунове как стороннике и продолжателе опричного политического курса.

Большой интерес представляют содержащиеся в диссертационном исследовании А.Л. Станиславского характеристики различных чинов государева двора конца XVI — начала XVII в. (анализ данных об их численности, генеалогическом составе, а также о службах, землевладении, поместных и денежных окладах представителей разных дворовых чипов). К сожалению, этот важный раздел работы остается неопубликованным. А.Л. Станиславский отметил весьма аристократичный состав высших чинов государева двора (бояр, окольничих, стольников, стряпчих и дворян московских), где решительное преобладание получили представители княжеско-боярской знати. Иным, как показал исследователь, был состав нижних чинов двора — жильцов и выборных дворян, где преобладали выходцы из провинциальных дворянских фамилий. А.Л. Станиславский установил тесную связь между жильцами и выборными дворянами: большинство жильцов конца XVI — начала XVII в. являлись сыновьями выборных дворян, и жильцы, как правило, заканчивали свою карьеру в составе выборных (а не наоборот, как считалось прежде). Особенно подробно и обстоятельно рассмотрена А.Л. Станиславским история выборного городового дворянства. Ранее в литературе относительно способов комплектования выборных дворян, особенностей их землевладения и службы не было четких представлений. Вновь открытые документы дали возможность существенно прояснить [105] данные вопросы. Вопреки распространенному в историографии мнению, А.Л. Станиславский убедительно доказал, что главное различие между выборными и московскими дворянами заключалось не в характере землевладения (выборные, как и прочие члены двора, имели право на получение подмосковных поместий), а в характере службы — в отличие от московских дворян выборные сочетали московскую службу со службой в рядах своих уездных корпораций. Важное значение имеют выводы ученого относительно эволюции выборного дворянства в конце XVI — первой трети XVII в. Он отметил значительный рост в конце XVI — начале XVII в. как численности самих выборных дворян, так и числа городов, где оформился институт выбора: к началу XVII в. выбор оформился, по крайней мере, в 56 уездах против 46 уездов в конце 1580-х гг. Данное обстоятельство является важным показателем роста политической активности и влияния уездного дворянства, что стало одним из важных факторов активного участия провинциального дворянства (прежде всего, дворянства южных окраин) в событиях Смуты. Наряду с этим А.Л. Станиславский показал и другой процесс — постепенное оседание выборных дворян в "городах" и ослабление связи выборных с государевым двором. Особенно заметно, как показал исследователь, этот процесс протекал в послесмутное время, когда в связи со стремительным увеличением численности московского дворянства роль выбора как резервной части двора начинала утрачивать свой смысл. По наблюдениям А.Л. Станиславского, боярские списки 1620-х гг., в отличие от списков конца XVI — начала XVII в. уже не содержали полного списка выборных дворян: ни в одном "подлинном" боярском списке 20-х гг. XVII в. — а именно эта разновидность документации призвана учитывать весь персональный состав двора — нет полного перечня выборных дворян и городов, где имелся институт выбора; полностью исчезают после Смуты перечни выборных дворян из "наличных" боярских списков. В начале 1630-х гг., как показал А.Л. Станиславский, имена выборных дворян окончательно перестают фиксироваться боярскими списками и другими видами учетной дворовой документации, и система служилых чинов Московского государства с этого времени принимает законченную форму: чины думные и чины московские, составлявшие правящую верхушку — государев двор, и чины городовые (выборные дворяне, дворовые и городовые дети боярские).

Прослеженный А.Л. Станиславским процесс становления чиновной структуры государева двора, обособления двора от уездных дворянских организаций имеет чрезвычайно важное значение для понимания особенностей политического развития Русского государства XVI—XVII вв., причин установления в России самодержавной формы правления.

В рамках данного доклада, естественно, невозможно в полной мере передать все богатство содержания работ А.Л. Станиславского по [106] истории государева двора. Цель доклада — еще раз обратить внимание на исключительную важность и значимость этих работ для изучения истории допетровской России. Публикация диссертационного исследования А.Л. Станиславского в виде отдельной монографии и новое издание "Боярских списков" является насущной потребностью исторической науки и долгом памяти по отношению к Александру Лазаревичу Станиславскому, а также Светлане Петровне Мордовиной, выдающимся ученым, замечательным и щедрым людям.


Пушкарев Л.Н.
А.А. Зимин (из воспоминаний)

А.А. Зимин был на два года моложе меня и в то же время на два года старше меня по стажу работы в Институте истории АН СССР, Не могу сказать, что он очень уж много делился со мной воспоминаниями о своей жизни, но все же рассказал как-то мне, что он — коренной москвич, в один год со мной (в 1938 г.) он поступил в вуз, только я — в Московский государственный педагогический институт им. К. Либкнехта, а он — на истфак МГУ, где сразу же под руководством С.В. Бахрушина начал заниматься историей русского феодализма. В 1947 г., когда я после фронтовых передряг учился в аспирантуре на филологическом факультете МГУ, он уже защитил диссертацию и был принят на работу в Институт истории, в сектор феодализма, возглавлявшийся тогда его научным руководителем С.В. Бахрушиным. Здесь он довольно быстро зарекомендовал себя как опытный и знающий молодой специалист и стал заниматься преимущественно XVI веком. Начав с изучения феодального землевладения, он постепенно стал склоняться к исследованию политической и идейной борьбы в России XVI в. Его научные интересы все больше и больше перемещались в сторону изучения истории общественной мысли — вот на этой общей для нас обоих тематике мы постепенно и начали сближаться.

Не сразу и не вдруг сложились наши дружеские отношения. Попервоначалу мы больше приглядывались друг к другу, оценивая себя издали. Саша был в то время тощ и бледен — я этому не придал вначале значения: послевоенные годы были голодноватыми, поэтому худоба никого из окружающих не удивляла. Но он был очень подвижен, быстр в реакции, живо интересовался самыми разнообразными научными вопросами, часто и охотно выступал на наших секторских заседаниях, обнаруживая всегда поразительно острый взгляд и неординарность мышления. Я же в то время больше помалкивал: придя из филологии в историю, я чувствовал себя в ней не очень комфортно. [107]

Наше более близкое знакомство началось по его инициативе. Как-то раз он подходит ко мне и спрашивает:

— Слушай, филолог, а что ты можешь мне поведать про "Сказание о киевских богатырях и о царегородских ?

— Да немало могу рассказать. Нам известны три его списка, и ученые до сих пор спорят: повесть это или былина. А почему ты этим заинтересовался?

— Да понимаешь, нашел я еще один список этой повести и где? В музейном собрании ГБЛ, а ведь оно вдоль и поперек перелистано! Знаешь что, вот тебе шифр, займись этой находкой да и опубликуй эту повестушку в Трудах Отдела древнерусской литературы, там такие вещи очень ценят.

— А ты сам почему не опубликуешь?

— Да ты знаешь, филологией я не занимался, влезать в нее не хочу, а ты мало того, что филолог, ты еще и археограф высококачественный! Полистал я изданные тобой "Таможенные книги" — капитальный труд! Не всякий согласится три года жизни угробить на такую громадину... Вот, смотри: ГБЛ, Муз. № 8779. Действуй!

Я поблагодарил Сашу и в 1953 г. в девятом томе ТОДРЛ опубликовал этот список, упомянув, конечно, что найден он не мною, а А.А. Зиминым. Перед сдачей рукописи в набор я предложил Саше публикацию за двумя подписями, но он решительно отказался:

— Ты знаешь, мне сейчас не до новых публикаций, я же ведь докторскую задумал о Пересветове. Знакома тебе эта личность? Так вот, прежде чем исследование о нем написать, я решил заново все труды его издать. И знаешь, я опять хочу к тебе, как к филологу, обратиться за помощью. Не напишешь ли ты для меня в эту планируемую книгу статеечку на печатный лист о связи творчества Пересветова с литературной традицией? Тема — литературоведческая, тебе и карты в руки. Кстати, Д.С. Лихачев уже согласился в эту же книгу свой очерк дать, так что компания подбирается подходящая. Идет?

Статью я, конечно, написал, на этом совместное творчество филолога и историка и завершилось, но взаимная симпатия и уважение друг к другу остались. Это вскоре проявилось, когда в конце 1958 г. П.П. Епифанов (истфак МГУ) опубликовал в десятом номере журнала "Вопросы истории" свою нашумевшую тогда статью "Происки Ватикана в России и Юрий Крижанич". В статье видный славянский просветитель и мыслитель, много сделавший для развития общественной мысли и в России, объявлялся папским шпионом. Это незамедлительно поставило под сомнение целесообразность исследования его роли в развитии общественной мысли в России, — какая там общественная мысль? Речь может идти лишь о шпионаже...

Не думаю, что идея этой статьи возникла у П.П. Епифанова под влиянием господствовавшей тогда шпиономании в общественной жизни [108] СССР. Но — факт остается фактом: как только эта статья увидела свет, так моментально изо всех учебников и обобщающих трудов имя Крижанича начали безжалостно вымарывать. Времена были суровые, инакомыслие не поощрялось, а "Вопросы истории" были верховным и руководящим (как тогда говорили — директивным!) печатным органом в сфере исторических наук. И надо же было случиться, что как раз в это время я вместе с Зиминым и другими сотрудниками сектора участвовал в написании учебника по истории СССР для вузов. Я писал XVII век, и там был раздел и о Крижаниче. Редактор издательства даже с каким-то сладострастием вычеркнул из моего текста полстраницы рукописи...

На заседании нашего сектора мы обсудили эту статью. Мнение было единодушным: автор субъективно и пристрастно оценил дошедшие до нас источники и исказил характеристику личности и деятельности Крижанича. Л.В. Черепнин, возглавлявший тогда наш сектор, призвал сотрудников выступить в печати же с критикой Епифанова. Но призыв никем поддержан не был: все побаивались идти против течения.

Вот тогда-то А.А. Зимин и А.А. Преображенский и обратились ко мне с предложением, как к специалисту по истории России XVII в., защитить истину. Оба обещали мне всемерную поддержку. Я подумал и согласился. Мне пришлось порядочно потрудиться, прежде чем я освоился с новой для меня темой. Я внимательно перечитал все, написанное самим Крижаничем (а это — занятие не из легких... Один почерк его чего стоит!) и литературу о Крижаниче (а историография проблемы обширна, разнообразна и многоязычна!). Статья была написана и поставлена на обсуждение в секторе. Оно было бурным. Меня особенно поддержали А.А. Преображенский, В.Т. Пашуто, Л.В. Черепнин и А.А. Зимин. Его выступление было очень эмоциональным, и в каком-то отношении именно оно решительно переломило дискуссию в мою пользу. Статью рекомендовали опубликовать, Э.Н. Бурджалов, надо сказать, тоже поддержал меня, хотя некоторые члены редколлегии и опасались такого решительного шага. Честное имя Крижанича было реабилитировано, оно вновь вошло в учебники, а я сам впоследствии опубликовал монографию о жизни и творчестве Крижанича.

Наши научные и просто жизненные пути продолжали пересекаться и в дальнейшем. После того, как мы стали соседями по дому (как члены ЖСК "Работники Академии наук") мы часто вместе ходили на заседания и возвращались с них домой, попутно обсуждая "недообсужденные" вопросы. А вскоре А.А. Зимин снял дачу в соседней с нами деревне Тупиково, совсем близко от нашей же дачи; надо было только овраг перейти, минутное дело. Мы получили возможность общаться и летом, вместе ходили по грибы и на вечерние прогулки. В отличие от В.Т. Пашуто, тоже нашего соседа по даче, Саша любил приходить запросто, по-соседски. Одетый очень просто и непритязательно (клетчатая ковбойка, ношеные джинсы, тапочки на босу ногу) он забегал к нам, чтобы [109] поделиться новой мыслью, только что пришедшей в голову, показать новую книгу, рассказать об очередном своем поиске. А в поисках он был всегда и постоянно, фантастические идеи били буквально фонтаном из его головы, он был любитель парадоксов и неожиданных решений. Как-то приходит к нам в совершенно "растрепанных чувствах": никак не может найти подходящее заглавие для очередной книги, посвященной истории России конца XV в., когда во время феодальной войны страна находилась в поисках путей своего развития. И как же он был рад, когда моя жена Ирина Михайловна (тоже историк, но гораздо более позднего времени — конца XIX — начала XX в.) как-то очень неожиданно подсказала ему это название: "Витязь на распутье". Оно очень подошло к этой книге и образно выразило ее основное содержание. Увы, увидеть свое детище опубликованным он не смог: книга вышла уже после его смерти.

Саша был увлекательным собеседником, щедро делился с нами своими планами и замыслами, охотно давал советы и всегда помогал и словом, и делом, когда речь заходила о науке. Именно он уговорил меня заняться подробным описанием списков хронографа редакции 1512 г., хранящихся в ГБЛ. Я послушался его совета, потратил на эту работу довольно много времени, несколько раз собирался ее бросить, но Сан Саныч (так его называли по-дружески) настойчиво меня уговаривал не делать этого. В память о нем уже после его смерти я закончил это описание, оно вышло в свет в 1983 г.

Что меня всегда поражало в доме Зимина — так это стиль его жизни. Их дом всегда был полон народа. Студенты и аспиранты, друзья и сослуживцы, родные и знакомые — когда бы я к ним ни пришел, я обязательно хоть кого-нибудь да заставал. И в этой суматохе и круговерти Александр Александрович умудрялся плодотворно работать!

Его нисколько не смущал ни шум, ни смех, ни бесконечные разговоры и чаепития — он мог уйти в соседнюю комнату и там писать, читать, творчески работать. Летом, на даче, он часто уходил в соседний поросший молодым леском овражек и там прохаживался по единственной тропке вдоль ручья, — он, как и я, любил "думать ногами" (это его выражение, очень, надо сказать, верное!). А то вдруг срывался с места и сломя голову бежал в архив — за нужным фактом, документом, справкой.

...Перехожу к главной теме моих воспоминаний о Саше Зимине - к проблеме "Зимин и "Слово о полку Игореве", ставшей крутым поворотом и в научной жизни ученого, и в его судьбе как человека. Сомнения в принадлежности "Слова о полку Игореве" к русской литературе XII в. возникли у Александра Александровича во время его занятий "Задонщиной". Сопоставив тексты, он засомневался в первичности "Слова" для "Задонщины" и решил проверить: а не было ли обратного влияния "Задонщины" на "Слово". Надо сказать, что в то время у [110] молодых сотрудников сектора феодализма выработалась привычка знакомить друг друга с результатами своих исследований. Это были В.Т. Пашуто, А.А. Зимин, С.М. Троицкий и я. И вот Саша ознакомил меня и Пашуто с результатами своих разысканий. Внимательно прочитав небольшую статью, мы оба не согласились с Сашей: я — весьма определенно, Пашуто — более осторожно и неоднозначно. Это не убедило автора. Зимин обратился к мнению более авторитетных специалистов — Л.Н. Насонова и М.Н. Тихомирова. Насонов в принципе поддержал Зимина, отметив "сомнительность" "Слова" как исторического источника. О том, как отнесся Тихомиров к изысканиям Зимина, он сам рассказал мне:

— Прихожу я к Михал Николаичу домой, а он вышел ко мне в переднюю с рукописью моей работы в дрожащих руках и проговорил: "Да Вы что же это задумали? Да что же Вы это сделали? То, что Вы написали — это все равно, что плевок в икону Богородицы! Да как это рука у Вас поднялась написать такое? Разве этому я Вас учил все эти годы? Да мой ли Вы ученик? Видеть Вас не хочу до тех пор, пока Вы не покаетесь!" Бросил рукопись на стол и ушел, не попрощавшись.

— Что же ты теперь собираешься делать?

— Как что? Доказывать свою правоту! Ведь никто еще пока моего анализа с научных позиций не опровергнул. Все больше на эмоции напирают — да как ты мог, да как ты посмел... А ведь это — не наука. И потом — имею же я право на собственную точку зрения? Почему Мазон мог выступить со своей точкой зрения, с критикой "Слова", а я почему не могу?

— Подумай, Саша, ведь тебе придется идти против всех одному. Найдешь ли ты себе единомышленников? Да на тебя ополчатся не только историки, но и литературоведы. Ты представь себе на минуту, что тебя ожидает!

— А это — судьба настоящего исследователя. Ведь не побоялся же ты выступить один против всех, защищая доброе имя Крижанича в условиях шпиономании в нашей стране... А почему? Да потому, что ты защищал ИСТИНУ!

— А ты уверен, что твоя точка зрения — истина?

— Глубоко убежден. И буду защищать ее до конца. И потом: давай с тобой определимся: что такое "Слово"? Предмет науки или, может быть, объект веры? Икона? Если это — исторический источник, то он обязательно должен пройти источниковедческую экспертизу на подлинность — ведь так? Ты же сам — признанный источниковед, ты должен согласиться со мной! Да даже если "Слово" — не предмет науки, а обьект веры — ты вспомни, какой критике подвергалась Библия сразу же после того, как она стала доступней для исследователей. Ну и что? Разве она что-либо из-за этого потеряла? Скорее приобрела! Так почему же мне отказывают в праве высказать свою точку зрения? [111]

Вот такой состоялся у нас разговор. Ну, а потом... Что произошло дальше, хорошо уже известно. Научные споры превратились в политические обвинения. Зимину приписали антипатриотизм, очернительство, начались жуткая газетная травля ученого. Ему прежде всего не дали выступить в печати с полным текстом своего исследования. Обсуждение было кулуарным. Публикуя отдельные фрагменты работы, редколлегии журналов обычно рядом помещали контрматериалы и контраргументы. Цель этой кампании была ясна: не допустить инакомыслия. Сама попытка обсуждения авторства "Слова" была объявлена политическим, а не научным вопросом: получалось, что Зимин сомневался в творческом потенциале русского народа, что русский народ якобы не мог создать в XII в. такую гениальную поэму.

Делясь со мной результатами обсуждения его теории, Саша с горечью передавал мне, с какой "человеческой мерзостью" ему пришлось столкнуться, когда некогда близкие люди вдруг оказывались двуличными, в глаза говорили одно и восхищались, а за глаза посмеивались. Он рассказал мне, что после таких случаев он стал вести своеобразный "дневник" тех споров и высказываний, которые сыпались как из рога изобилия. В этот дневник он и стал заносить и все критические реплики, и свои опровержения. Он показал мне этот дневничок под названием "Слово и дело". Какой же это получился потрясающий исторический источник. Дело в том, что многие, выступавшие с критикой или с защитой теории Зимина, меняли и тональность, и суть своих высказываний, и этот "дневник" — если он когда-нибудь будет издан! — говорил Саша — будет любопытнейшим документом, характеризующим быт и нравы ученого мира во времена господства тоталитаризма в 70-е гг. XX в.

Ни я, ни Пашуто не выступили в печати с опровержением взглядов Зимина, хотя нас и усиленно склоняли к этому: устроителям дискуссий требовалось показать, что историки-коммунисты ЕДИНЫМ ФРОНТОМ, все без исключения осуждают "вредоносную теорию Зимина". Надо ради справедливости сказать, что и М.Н. Тихомиров отказался принять участие в публичном осуждении своего ученика. Он написал свои замечания по поводу вторичности "Слова", но публиковать их не стал. И только после смерти Тихомирова работники Археографической комиссии, подготавливая переиздание трудов академика, обнаружили в его архиве этот оставшийся в рукописи отзыв и опубликовали его, хотя сам автор явно не собирался делать этого. Тем самым воля покойного академика была нарушена.

В защиту Зимина выступили зарубежные ученые. Некоторые из них не соглашались с точкой зрения автора, но и они отстаивали право исследователя на свободное опубликование своих взглядов. Уже после смерти А.А. Зимина за рубежом вышли сборники статей в честь Зимина, опубликована библиография его трудов — из нее ясно видно, каким [112] плодотворным и многогранным было его творчество. От нас ушел выдающийся ученый и педагог; еще при его жизни четверо его учеников стали докторами наук, и 15 — кандидатами. Он был признанным авторитетом в области специальных исторических дисциплин — археографии, палеографии, дипломатики, хронологии, источниковедения. Он опубликовал много исторических источников, участвовал во многих коллективных трудах Института, а всего опубликовал более 300 только научных работ. Написанные же им и изданные после его смерти трудами его жены и его учеников работы показывают, каков был научный потенциал этого крупнейшего медиевиста нашего времени.

Он умер три дня спустя после своего 60-летия — 25 февраля 1980 г. Я, конечно, был у него в день его юбилея. К нему пришли ученики, друзья, близкие. Он лежал в постели и не мог встать к столу, но настоял на том, чтобы в соседней комнате все сели бы за стол и отпраздновали бы его 60-летие.

Сам Александр Александрович крепился, делал вид, что, вот, мол, какая незадача — гости пришли, а я — в постели. И ученики, и друзья за столом подыгрывали ему — дескать, пустяки, ерунда, мы еще повеселимся вместе... Но в душе скребли кошки.

                                           И вот -
Где стол был яств, там гроб стоит...

Он умер, многое сделав — но сколько бы он мог еще совершить!

Конечно, его смерть была ускорена той травлей, которой он подвергся со стороны рьяных защитников чистоты и единомыслия в советской исторической науке. Автор солиднейшей эпопеи по социально-экономической и политической истории России XV—XVI вв., он приковал внимание филологов и историков к проблеме "Слова о полку Игореве". Факт остается неопровержимым фактом: споры вокруг концепции Зимина способствовали более углубленному и осмысленному изучению этого замечательного памятника. Его труды существенно продвинули вперед источниковедческий, археографический, филологический и лингвистический анализ "Слова".

...Более 30 лет я проработал вместе с А.А. Зиминым, а последние 20 лет его жизни мы и жили рядом — и в Москве, и на даче. Он часто бывал у нас (а я — у него!), с удовольствием беседовал с нашей дочерью, усиленно склоняя ее к изучению истории — в те времена она была еще школьницей, но уже задумывалась над своей дальнейшей судьбой. Она тоже стала историком. Вспоминая сейчас этого удивительного человека, поражаясь его научной принципиальности, удивляясь его бескорыстному служению науке, его безоглядной увлеченности и верности идее, я глубоко убежден, что он навсегда останется в памяти тех, кто знал Зимина, работал с ним, общался с ним, любил и ценил его. [113]


Вовина-Лебедева В.Г.
Переписка А.А. Зимина и Я.С. Лурье (1951—1963 гг.)

Одним из самых близких А.А. Зимину людей долгие годы был Я.С. Лурье, которого сам А.А. в мемуарах называл "мой добрый старый друг". В опубликованном недавно отрывке из этих мемуаров А.А. (In memoriam. Сборник памяти Я.С. Лурье. СПб., 1997. С.165-169) рассказывается о том, как они познакомились на докладе Я.С. в Музее истории религии в Москве в начале 1947 г. Об этом же, но подробнее, говорится в статье Я.С. "Из воспоминаний об Александре Александровиче Зимине" (Одиссей. Человек в истории. 1993. М., 1994. С. 194-208).

Судя по этим воспоминаниям, их первые впечатления друг о друге были различными. Я.С. во время выступления обратил внимание на то, что сидевший справа от него "солидный бородач воспринимает доклад весьма эмоционально — все время трясет бородой". Поскольку "бороды в то время были редкостью", то Я.С. решил, "что это представитель одного из воскресших в послевоенные годы духовных заведений, раздраженный недостаточной церковной ортодоксальностью доклада. Этот "агрессивный бородач оказался аспирантом Александром Зиминым, и под бородой у него обнаружилось весьма юное лицо". Выступление А.А. в прениях "оказалось одним из наиболее критических". Но "ход его рассуждений был иным, чем у остальных ораторов: все они рассуждали, употребляя выражение ленинградского филолога В.И. Малышева, как чистые "проблемщики" — старались определить, чем могла или не могла быть ересь, исходя из общих соображений; Зимин же спорил на источниках. Именно поэтому он мне сразу понравился". Что касается А.А., то он вспоминал о той же первой встрече с Я.С.: "Тогда он [Я.С.] делал обзорный доклад о летописных источниках по истории ереси конца XV в. Ни особенно интересных источников, ни каких-либо мыслей в нем не было. Да и сам докладчик у меня вызвал чувство раздражения (опять вундеркинд!). Словом, я что-то рявкнул на него, и знакомство не состоялось".

Это различное восприятие первой встречи было вызвано, разумеется, полным несходством характеров А.А. и Я.С., о чем А.А. писал так: "По видимости, у нас все различно. И характеры и взгляды. Прямо трудно сыскать вопрос, по которому бы нас объединяла одна точка зрения". И тем не менее через некоторое время возникла дружба, которая продолжалась вплоть до смерти А.А. И все это время они писали друг другу.

Сохранилось 831 письмо. Еще при жизни Я.С. они были сведены вместе. Я.С. сам провел предварительную работу по датировке писем. Дело в том, что, судя по указанной статье Я.С., "на какой-то стадии этой переписки Зимин предложил: «Давайте не ставить чисел! Пусть [114] будущие археографы разбираются!»" Я.С. "сдуру", как он потом писал, согласился. И теперь это представляет определенные сложности. Даже сам Я.С., как потом выяснилось, некоторые письма датировал неверно. Вообще, главная трудность состоит в том, что оба корреспондента на протяжении многих лет занимались сходными темами, поэтому в переписке они часто возвращались к обсуждению проблем, которых касались раньше. То есть, по содержанию писем, не всегда датировать их представляется возможным точно.

С другой стороны, дело значительно облегчает то, что переписка сохранилась почти полностью. Есть, конечно, некоторые лакуны. Но их немного. Подобный корпус писем, несомненно, — явление крайне редкое. Вряд ли можно назвать что-либо подобное в истории нашей науки того времени. И сомнительно, что такое возникнет в будущем, ведь эпистолярный жанр умирал на протяжении всего XX века. Все это превращает переписку А.А. и Я.С. в уникальный источник.

В настоящее время письма готовятся к публикации в издательстве "Дмитрий Буланин". Они будут опубликованы полностью и без пропусков. Издатели исходили из того, что изданный целиком, в полном объеме этот корпус писем будет представлять наибольшую ценность. Только в этом случае можно проследить все нюансы научной полемики, которой наполнены письма. Кроме того, характер писем таков, что при любом, даже минимальном сокращении основной смысл их теряется.

Текст писем уже полностью подготовлен к изданию Е.И. Ванеевой. Переписка выйдет в двух томах с комментарием в каждом томе. Комментарий к первому тому, составленный В.Г. Вовиной (характеристики отдельных персоналий) и Т.В. Буланиной, почти полностью готов.

В первый том войдут письма с 1951 г., когда переписка началась, и по 1963 г. включительно. Это 297 писем, весьма различных по объему. Кроме того, их количество за разные годы также разное. В первое десятилетие переписки было много длинных писем. Тогда одна за другой шли несколько совместных работ А.А. и Я.С., требовавших подробного обсуждения ("Сочинения И.С. Пересветова", "Антифеодальные еретические движения на Руси XIV — начала XVI века", "Послания Иосифа Волоцкого").

1963 г. является естественным рубежом, потому что после этого в письмах началась новая тема (обсуждение книги А.А. о "Слове о полку Игореве") и надолго заняла внимание обоих корреспондентов. Сам характер писем при этом также несколько изменился. Больше внимание в них стало уделяться обсуждению мнений коллег, различных высказываний в адрес А.А. и т.д., тогда как в письмах предшествующего десятилетия всего этого сравнительно немного, и основное содержание их — обсуждение чисто научных, чаще всего источниковедческих, текстологических проблем. Новый период в научном творчестве и для Я.С. со второй половины 60-х гг. начался. Именно с этого времени главной [115] темой стала история общерусского летописания, хотя, конечно, этим вопросам уделено значительное место и в письмах предшествующего времени.

Останавливаясь на содержании первого тома, сейчас можно, конечно, отметить лишь некоторые основные сюжеты. Прежде всего, это обсуждение совместных научных работ, а также и других работ, которые писались и задумывались А.А. и Я.С. в это время. Кроме уже перечисленных изданий, речь шла о подготовленной Я.С. и Д.С. Лихачевым книге "Послания Ивана Грозного", на которую А.А. писал рецензию. Первое же сохранившееся письмо (это письмо А.А.) содержит оценку этого издания и ряд замечаний, на которые Я.С. затем отвечал. Обсуждалась также работа обоих корреспондентов над написанием глав для "Очерков истории СССР", их рецензии друг на друга и на работу других лиц. Представляет интерес полемика по поводу выдвинутой А.А. гипотезы о "Песне о Щелкане" и вообще о русских исторических песнях, а также новый взгляд на опричнину, с которым Я.С. был не согласен (начиная с 1960 г. А.А. писал о своем пребывании в состоянии "опричного психоза"). Обсуждался целый ряд других статей авторов, выходивших в Москве и Ленинграде.

Конечно, значительная часть всего того, что содержат письма, позже так или иначе отразилась в опубликованных работах А.А. и Я.С., но в силу неофициального характера писем аргументы, которые приводились в них, в ряде случаев оказывались острее и жестче, чем то, что потом появлялось в печати. И это делает письма важнейшим источником для характеристики научных воззрений обоих авторов.

Кроме того, в письмах иногда есть и то, что вообще не было затем опубликовано. Иногда речь шла о каких-то черновых предположениях, пересмотренных в дальнейшем. В других случаях это касается неосуществленных планов, как например, плана совместного издания сборника "Русское централизованное государство", который обсуждался в письмах 1952 г., но не был по ряду причин осуществлен. Имеется план-проспект этого издания.

Некоторое время А.А. и Я.С. горячо обсуждали работу ленинградского коллеги Я.С. Р.П. Дмитриевой, посвященную "Сказанию о князьях Владимирских". Этой темой А.А. тогда также занимался. Они не сошлись с Р.П. в определении иерархии некоторых текстов, в частности по вопросу о содержании и вообще о существовании более ранней повести, составленной к венчанию Дмитрия-внука. Я.С. в этом вопросе был ближе к точке зрения Р.П. и высказывал в письмах ряд соображений, иногда весьма интересных, но которые затем не вошли в опубликованные работы Я.С. просто потому, что он специально не занимался этим вопросом. Таким образом, мы сейчас слышим только два голоса участников этой дискуссии: Р.П. и А.А. А есть еще голос Я.С. и его можно лучше всего услышать, почитав его письма к А.А. [116]

Ученая полемика — главное содержание писем первого десятилетия переписки. И на это особо указывает сам Я.С. в упомянутой выше мемориальной статье об А.А. Эта полемика вошла затем в книги и статьи обоих авторов лишь частично: некоторые звенья аргументации были утрачены, либо изъяты, но они сохранились в письмах. Это касается, например, текстологии сочинений Ивана Пересветова и Иосифа Волоцкого, и несомненно представляет интерес.

В случаях (а так бывало чаще всего), когда речь шла о совместной работе, а к единой точке зрения нельзя было прийти, А.А. и Я.С. договаривались давать в комментариях к публикуемым текстам две точки зрения. И это также обсуждалось в письмах. Примером может служить письмо Я.С. 1956 г., касающееся комментария к "Посланиям Иосифа Волоцкого": "Против последнего Вашего предложения о введениях к комментариям я, пожалуй, не буду возражать (тогда археографические обзоры должны быть краткими и предшествовать текстам), но думаю, что тогда все комментарии я взять на себя не смогу: хотя мы с Вами одинаковые сторонники свободы слова в коллективных трудах и внутренней полемики, но я думаю, что в одном и том же комментарии две разных точки зрения — это может излишне запутать читателя (а они у нас с Вами вполне могут оказаться)".

Но кроме конкретных источниковедческих вопросов в письмах обсуждались и общие проблемы. Так, например, это отношение к школе А.А. Шахматова и к проблемам реконструкции источника. Интересно, что Я.С., который всю жизнь защищал шахматовское направление в исследовании летописания от критики и нападок, поддерживал в письмах с А.А. разговор о "приселковщине", когда речь шла об одном случае слишком критического, по его мнению, отношения А.А. к источнику. И тут имелось в виду известное авторам писем положение учителя Я.С. и ученика А.А. Шахматова М.Д. Приселкова о том, что летописи — это тексты, отражающие политический заказ и т.д.

По поводу реконструкции источника, позиция А.А. также оказывалась более резкой. Так, Я.С. сообщал ему в нескольких письмах 1953 г. о полемике по этому вопросу в Ленинграде в Пушкинском Доме. А.А., отвечая ему, пишет: "Я считаю, что без реконструкции невозможно сколько-нибудь серьезное изучение памятников. В споре Лихачев-Скрипиль я безоговорочно стою за последнего, и за Задонщину В.П. Адр[иановой-Перетц] ... Иначе мы будем выдергивать нравящиеся нам чтения и проделывать всевозможные фокусы (к чему очевидно у Вас неизлечимая слабость). Наука — есть наука. Я за Шахматовскую П[овесть] в[ременных] л[ет], а не за Д[митрие] С[ергеевиче]скую."

В письмах 1956—57 гг. дискутировался также вопрос о роли логики и интуиции в научном исследовании, начавшийся шутливо, а продолженный всерьез. При этом защитником "логики", конечно, выступал Я.С. Вот некоторые отрывки этой полемики. А.А.: "Я не верю в "чистую [117] логику", ни в источниковедении, ни еще где-либо. Логика — оружие, которое может защищать всех, кто им пользуется. Совершенно понятно, что оружие бывает у обоих дуэлянтов и, примерно, одно и то же. Решает совсем другое. Выбор "точек зрения" зависит часто от настроения, полемического задора, страсти к оригинальничанью..., а также от внутреннего чутья".

Я.С.: "...с грустью констатирую наличие в Вашем письме субъективистских и фидеистических настроений, открывающих прямую дорогу поповщине. Недаром еще старик Бонч (то есть В.Д. Бонч-Бруевич, возглавлявший тогда Музей истории религии — В.В.)... предостерегал меня, что не доверяет Вам, как и всем представителям академической науки, полагая, что под жилеткой Вы креститесь. Я тогда горячо возражал старику, настаивая на том, что Вы — новое поколение, которое уже не носит жилеток. Был ли я прав? М[ожет] б[ыть] именно устами старого "искровца" и говорила великая сермяжная правда?

Серьезно — разговоры о бессилии логики чрезвычайно зловредны... "

А.А.: "Ваша-то ошибка в том и состоит, что Вы гипотезы в ряде случаев хотите выдать за окончательные (на определенное время) выводы. Что такое "чутье" — не будем спорить — неосознанный ли это опыт или еще что-либо — дело вкуса..."

Я.С.: "Попытка Ваша отступить на линию гипотез и оставить их во власти "чутья" ...несостоятельна. "Что такое "чутье" не будем спорить..." Нет уж, извините, придется поспорить. Каким образом доказываете Вы те или иные гипотезы, почему они вообще возникают? Возьмите любую из Ваших гипотез, Вы их наплодили достаточно. Гипотеза о "испомещении тысячи" (или это ''бесспорный вывод"?)"

А.А.: "Итак, чем же объясняется выбор той или иной гипотезы? Обычно тем, что она кажется тому или иному историку более логичной, правдоподобной, отвечающей духу истории и т.п. ... Нет, дорогой Яков Соломонович, я не меньше Вас люблю истину, люблю источниковедение, но не надо валять дурака — факт остается фактом: гипотезы, как правило, остаются делом вкуса".

Можно предположить, что этот спор с А.А. наряду с другими причинами вызвал у Я.С. специальный интерес к теоретическим проблемам источниковедения, который вылился в ряд работ по этой теме. В том числе, впоследствии в ряде статей значительное место он отводил определению гипотезы, рассматривал ее отличия от догадки в исследовании.

Конечно, определенное место в письмах занимало описание научной обстановки в Москве и Ленинграде. Кажется, это больше относится к посланиям Я.С., работавшего в эти годы сначала в Музее истории религии, а затем перешедшего на работу в Отдел древнерусской литературы Пушкинского Дома. Он рассказывал А.А. о научных обсуждениях и вообще о делах в Пушкинском Доме. Тем более, что сам А.А. в те годы был постоянным автором "Трудов Отдела древнерусской [118] литературы". Вот отрывок из письма Я.С. 1956 г. : "Обсуждали в ИРЛИ мою статью (совместно с В. Павл[овной Адриановой-Перетц] об Афанасии Никитине, дружно меня ругали за сопоставление его с еретиками. Д[митрий] С[ергеевич] усмотрел в этом "модничанье": Пересветова объявляют вольнодумцем, Ивана III, теперь уже и Никитина".

Позднее в письмах Я.С. началось изложение трудной судьбы его как историка в "филологическом" учреждении и, по этим же причинам, его докторской диссертации, несмотря на поддержку Д.С. Лихачева, поскольку дирекция Пушкинского Дома указывала на "нежелательность для нее историков, засевших в древнем секторе".

Несколько раз речь шла об обсуждениях в Пушкинском доме статей А.А. В одном из писем 1958 г. обсуждалась возможность помещения в "Трудах отдела древнерусской литературы" его полемической заметки по историографии сочинений Пересветова. Я.С. и Д.С. Лихачев предпочитали снять некоторые резкие места статьи и предлагали свои варианты, как это видно из письма Я.С. На что А.А. ответил ему отказом: "...изменять свою статью не буду. Спасибо Вам за дружеское письмо с размышлениями над текстом до всяких официальных "отзывов": мне кажется, каждый из нас должен иметь право на собственное личное отношение к оппонентам даже по форме. Очень прошу, не настаивайте на своем (и Д[митрия] С[ергеевича], очевидно) плане моего ответа — не надо, ибо это насилие над душою человеческою... "

Часто в письмах речь шла об учениках и коллегах А.А. Ряд писем посвящен полемике между С.М. Каштановым и Н.Е. Носовым по вопросам актового источниковедения. Еще чаще встречается имя А.И. Клибанова, работы которого А.А. горячо поддерживал, а Я.С. столь же остро критиковал. В одном из писем Я.С. содержится шутливое сравнение двух Александров Ильичей. Один Александр Ильич — это Александр Ильич Великолепный (Клибанов). Это любимец А.А., которому, с точки зрения Я.С., все позволяется, все его построения принимаются и т.д. А другой Александр Ильич (речь шла об Александре Ильиче Копаневе) - пасынок, у которого все не нравится, от которого слишком много требуют и т.д. Тут нужно учесть, что шутка Я.С. метила прежде всего в плохие отношения А.А. и И.И. Смирнова, верным учеником которого был А.И. Копанев. Отношения же со Смирновым у А.А., по опять же шутливому выражению Я.С., определялись обычаями кровной мести: "ты меня зарэзал — я тебя зарэзал" (речь шла об отзывах).

В письме А.А. 1961 г. сообщается о кандидатской защите В.Б. Кобрина: "У нас ...была суетная неделя. Прежде всего защищался В.Б. Кобрин — "Соц[иальный] строй опричнины". Единогласно. Все прошло мило — мы с В.И. Корецким старались как могли. Вообще В. Б-ч очень милый и хороший человек и поэтому настоящий исследователь."

Иногда, правда не очень часто, в письмах этих лет обсуждаются прочитанные книги, как научные, так и художественные. Обсуждения [119] всегда велись прежде всего с точки зрения идей, заложенных в прочитанных произведениях. Такова была беседа о Синклере Льюисе и одном из его героев (Эрроусмите), а в связи с этим — о роли ученого в обществе, о соотношении долга ученого и человека, науки и морали. Позднее возник спор о Хемингуэе, которого Я.С. ставил очень высоко, а А.А. не любил и называл "нытиком". К одному из своих писем А.А. приложил даже целое эссе о Хемингуэе на несколько страниц.

И А.А. и Я.С. были страстными киноманами, обменивались в письмах впечатлениями от увиденных фильмов. Вот отрывок из письма Я.С. от 27.VI. 1959: "Видел "Войну и мир" и согласен с Вами в скорее отрицательном, чем положительном мнении... В Андрее ...раздражает не отсутствие аристократизма, а недостаток ума, и какая-то совсем чуждая ему шиллеровская пылкость. Ведь Андрей — прежде всего рационалист; противопоставление рационалистического Андрея интуитивному Николаю Ростову — это отражение наших с Вами извечных споров".

В письмах нет политики. Иногда затрагиваются только вопросы руководства исторической наукой. В упомянутой мемориальной статье Я.С. это обстоятельство объяснялось так: "...любой из нашего поколения сознавал, что письма читаются не только их адресатами". Это несомненно нужно учитывать при подходе к переписке в целом. Однако нам представляется, что самое главное, что хотели авторы сказать друг другу в письмах, они говорили. И этим главным для обоих из них были научные проблемы, которые они излагали свободно и подробно.

Подводя итог, хочется отметить, что переписка А.А. и Я.С. вообще и этого периода в частности — важный источник по историографии, истории исторической науки середины XX в., а также, и, может быть, прежде всего, — уникальный памятник эпохи, который несомненно нуждается в тщательном научном изучении.


Шмидт С.О.
А.Л. Станиславский и традиции кафедры

Александр Лазаревич Станиславский — выпускник Московского государственного историко-архивного института 1962 года по кафедре вспомогательных исторических дисциплин — стал с октября 1980 г. преподавателем этой кафедры, с декабря 1986 г. по день кончины 27 января 1990 г. был заведующим своей родной кафедрой.

В годы, когда А.Л. Станиславский возглавлял кафедру, с приходом в МГИАИ ректором Ю.Н. Афанасьева, существенно изменилась и общественно-идеологическая атмосфера в вузе и заметно возросло его значение в общественной жизни Москвы и всей страны. Ощущались все [120] более очевидно и научный потенциал МГИАИ, и плодотворность его взаимосвязей с академической наукой. Все это позволило именно МГИАИ стать основой для создания первого в России гуманитарного университета — РГГУ.

Интенсивная работа кафедры и сама направленность ее деятельности способствовали реализации тех общевузовского масштаба начинаний, которые намечал ректор — ведь в эти годы в стенах МГИАИ выступали не только видные общественные деятели, с именами которых связывают начавшуюся тогда "перестройку", но и крупные ученые (причем и советские, и из зарубежья). Расширены были и возможности привлечения к преподаванию (по совместительству) таких ученых.

А.Л. Станиславский смог приступить к преподавательской работе, достигнув уже сорокалетия, но она оказалась таким же его призванием, как и научно-исследовательская. Это определялось и его натурой и воспринятым к тому времени опытом. А.Л. Станиславский был не только разносторонне образованным человеком с тягой и к художественной литературе, и к таким умственным упражнениям как шахматная игра, но ему присуща была и подлинная интеллигентность, т. е. представление о неотделимости образованности от нравственного начала, убеждение в допустимости разномыслия и неизменно требовательный профессионализм в выполнении своей работы. Не менее существенно то, что ему присущи были и самоуважение и уважительное доброжелательное отношение к людям, а также особо притягательная в педагоге черта — способность не навязывать свое мнение, а убеждать образом своего мышления, своим поведением. В представлении его образование — это всегда и воспитание — воспитание и других, и самовоспитание. Он почитал первой обязанностью учителя в высшей школе способствовать профессиональной самостоятельности студента, поощрять развитие его творческих навыков.

А.Л. Станиславский приступил к преподавательской работе, а затем и к организации ее в руководимом им кафедральном коллективе, имея уже большой опыт и научно-исследовательской деятельности в ее традиционных формах написания научных трудов и подготовки к этому путем выявления первоисточников и литературы в архивохранилищах и библиотеках, и архивной и музейной деятельности, причем не только хранительской и научно-описательской, но и просветительски-пропагандистской. Это давало ему возможность определить приемы извлечения исторической информации из исторических источников разных типов (не только словесных — прежде всего письменных, но и изобразительных, вещественных), сопоставительного изучения ее и проверки этой методики и результатов наблюдений в разнокалиберной аудитории (в среде и ученых специалистов и у широкой публики, в частности, у экскурсантов музея-панорамы "Бородинская битва", где он служил в 1962—1964 гг.). А опыт практической работы в архивах (сначала в одном [121] из институтов Академии медицинских наук, а затем — в 1967—1980 гг. — в Архиве Академии наук) позволил ему уяснить линии соприкосновения и взаимоиспользования архивных и археографических знаний и специальных исторических дисциплин (и в комплексе, реализуемом обычно в сфере источниковедения, и каждой в отдельности), убедиться наяву во взаимопроникновении археографии и источниковедения, приобщиться к тематике источниковедения историографии.

Очень существенно то, что в Архиве Академии наук А.Л. Станиславский приобрел опыт описания личных фондов ученых и подготовки к печати их незавершенных трудов, опыт ознакомления с творческой лабораторией ученого. Это способствовало обогащению и совершенствованию его личной научной методики, а позднее и методики работы его учеников. Думается, что это убеждало его и в том, что архивные материалы являются не менее важными историографическими источниками, чем печатные, особенно при изучении жизни и творчества историка, деятельности сообщества ученых (или педагогов).

Показательно, что когда А.Л. Станиславский счел необходимым обратиться к изучению истории своей кафедры, он опирался прежде всего на архивные материалы. Эта работа (выполненная совместно с Л.Н. Простоволосовой) имела не только собственно историографическое значение, хотя может быть признана образцом исследования по истории одной кафедры, определявшего и взаимосвязь ее деятельности с общественно-политической жизнью, и значение этой деятельности для развития науки и педагогической мысли в соответствующей отрасли знания, и формирования молодой поросли специалистов. Доклад о судьбах кафедры на Ученом совете МГИАИ 13 сентября 1989 г. произвел огромное впечатление, но это был последний доклад его...

Обращение к архивным и иным источникам по истории МГИАИ было внутренне необходимо и самому А.Л. Станиславскому для формирования понятия о стиле работы учителя в высшей школе. С какой цепкой внимательностью он присматривался к обнаруживаемому в архивах о педагогических наблюдениях его предшественников, можно судить и по последней в его жизни по времени написания статье, напечатанной в сборнике статей "Мир источниковедения". Полагаю, что такому памятливому мыслителю как А.Л. Станиславский помогло позднее и воспринятое в молодые годы в научном студенческом кружке источниковедения, где и приобрел друзей на всю жизнь (кстати, за пятьдесят лет деятельности кружка лишь одно заседание прошло без моего личного участия и руководства, и просил заменить меня тогда именно А.Л. Станиславского).

А.Л. Станиславский сумел определить лучшее и наиболее перспективное в традициях кафедры на протяжении всех лет ее существования и явно особо выделял традиции, восходящие к А.И. Андрееву, долгое время замалчивавшиеся или тенденциозно негативно оценивавшиеся, и [122] постарался даже в какой-то мере восстановить саму атмосферу кафедральной и повседневной жизни тех лет, хорошо памятную мне, начинавшему именно на этой кафедре в феврале 1949 г. свое служение Историко-архивному институту. То была пора и новаторских по замыслу и постановке вопросов публичных заседаний, и обсуждений научных докладов членов кафедры и аспирантов, и планирования и реализации изданий сборников трудов, и творческого участия молодежи в жизни кафедры, и кафедральных посиделок преподавателей, и бесед с Александром Игнатьевичем, проживавшим тогда в здании ИАИ.

И А.Н. Сперанский и особенно А.И. Андреев стремились приобщить к преподавательской работе на кафедре и ученых широкого спектра научных интересов, и наиболее видных специалистов в области отдельных исторических дисциплин, и сделать так, чтобы разнородные (и по масштабу, и по специфике) знания совмещались в программе подготовки научной молодежи. Заботились они целенаправленно и о воспроизводстве преподавательских кадров на кафедре и, конечно, об укреплении престижа кафедры, причем не только в рамках своего вуза. А.И. Андреев был инициатором создания учебных пособий по вспомогательным историческим дисциплинам и в то же время научных конференций историографо-методологической направленности, обращаясь к классическому научному наследию — от П.М. Строева до А.С. Лаппо-Данилевского. Преемственность представлялась ему основой прогресса и в исторических науках, также как и своевременное освоение международного опыта.

Много и умело заботился о престиже кафедры позднее и профессор Е.A. Луцкий, заведовавший кафедрой в 1960—1976 гг., способствовавший повышению уровня преподавания источниковедения и смежных с ним дисциплин при ознакомлении с историей нового и особенно новейшего времени, усвоению основ исторической библиографии, обеспечивший О.М. Медушевской возможность углубленных занятий в области теории и методики отечественного и зарубежного источниковедения. Но Е.А. Луцкий не был специалистом по феодальному периоду истории, при изучении которого выработаны наиболее совершенные приемы методики в области издавна развивавшихся вспомогательных дисциплин — дипломатики, палеографии, метрологии, хронологии, генеалогии и других, и — главное — вынужден был в годы, когда ИАИ руководили С.И. Мурашов и М.С. Селезнев и он стал цитаделью однолинейных идеологических просталинских воззрений возглавляемого С.П. Трапезниковым Отдела науки ЦК КПСС, занять оборонительную позицию, что и позволило сохранить кафедру (и состав ее и достоинство) в это тягостное для института время.

А.Л. Станиславскому никогда ранее не приходилось руководить как администратору каким-либо коллективом. Но организованность и четкость в работе, и целеустремленное неутомимое трудолюбие, долг [123] ответственности и заботы о времени и своем и других, чувство собственного достоинства в сношениях с вышестоящими и в то же время отсутствие тщеславной самолюбивой мелочности, и, конечно же, естественная интеллигентность, тонкий юмор и такт способствовали укреплению на кафедре атмосферы и деловитости и уюта. А особо уважительное и дружественное отношение к А.Л. Станиславскому в кругах и академических, и в среде историков-архивистов облегчили утверждение кафедры, к руководству которой он приступил, в системе общемосковских, общероссийских и даже международных научных начинаний.

А.Л. Станиславскому обязаны приглашением на постоянную преподавательскую работу (по совместительству) С.М. Каштанова, уже тогда приобретшего мировую известность как специалист и в области традиционных вспомогательных исторических дисциплин. И теперь именно на кафедре формируется научная школа Каштанова. Это показательно и для нравственного облика заведующего кафедрой. На кафедре тогда работал Шмидт, продолжавший руководить (правда, в меньшем объеме, чем прежде) работой студентов и аспирантов и по тематике истории России XVI—XVII веков и источниковедения этого периода истории. Теперь еще появляется Каштанов, занятый проблематикой, еще более близкой личным научным интересам Станиславского, это не может не привести к уменьшению возможностей отбора для себя научной молодежи, особо интересующейся такой проблематикой. Более того, когда в МГИАИ перешел на основную работу В.Б. Кобрин — тоже видный специалист в том же русле научной деятельности и проявивший себя как великолепный лектор, читавший курс отечественной истории периода феодализма, он оказался профессором не кафедры отечественной истории, а на кафедре Станиславского. И тот обеспечил Кобрину оптимальные условия для работы и ввел в домашность кафедральной повседневной атмосферы.

Строй души А.Л. Станиславского проявился и в организации Первых чтений памяти А.А. Зимина в 1990 г. А.Л. Станиславский был дипломником А.А. Зимина и многое, конечно, воспринял от своего эрудированного и даровитого учителя. Но отношения у них сложились непростые, так как мнение А.А. Зимина о позднем создании "Слова о полку Игореве" казалось ему недостаточно основательным; и научным руководителем кандидатской диссертации его стал В.И. Буганов, бывший ранее дипломником С.О. Шмидта и аспирантом М.Н. Тихомирова. А.Л. Станиславский не позволял себе переносить личные симпатии или антипатии на оценки научного творчества и считал вполне допустимым несогласие близких к нему лиц с его научными взглядами. Интересы кафедры, престиж ее — и научный и моральный — были для него выше субъективного личного. Он, если можно так выразиться, был душевно объективен, а это свойство только высокой души, человека доброго сердца и больших внутренних обязательств в отношении науки. [124]

Именно при Станиславском — заведующем руководимая им кафедра стала действенным организатором, а затем и инициатором научных конференций широкого профиля: в 1987 г. конференции, посвященной 300-летию Славяно-греко-латинской академии, в начале 1988 г. первой в нашей стране межвузовской конференции по генеалогии "Генеалогия. Источники. Проблемы. Методы исследования". С первых Зиминских чтений 1990 г. закрепилась традиция организации кафедрой (иногда совместно с подразделениями Академии наук) ежегодных межвузовских научных конференций (всероссийских или даже международных) по многообразной актуальной проблематике источниковедения и смежных с ним вспомогательных (специальных) исторических дисциплин и методологии истории. С именем А.Л. Станиславского связывается и традиция посвящать такие конференции памяти профессоров кафедры. Памяти самого Александра Лазаревича были посвящены чтения в феврале 1991 г. — научная конференция "Реализм исторического мышления. Проблемы отечественной истории периода феодализма". Широкая проблематика и наименование конференции отражали многообразие творческих историко-философских интересов ученого.

Посмертное издание монографии А.Л. Станиславского "Гражданская война в России XVII в.: Казачество на переломе истории" и других трудов историка (в том числе учебного пособия по истории кафедры), в подготовке которых к печати много сил отдала жена и верный друг его Светлана Петровна Мордовина (тоже выпускница МГИАИ, кандидат исторических наук), статей о жизни и творчестве его, отдельной книгой в серии "Ученые РГГУ" биобиблиографического указателя "Александр Лазаревич Станиславский" надолго ввели имя этого выдающегося исследователя и педагога в историю науки.

Деятельность А.Л. Станиславского — руководителя кафедры — высокий образец изучения, освоения и развития лучших традиций кафедры. Ныне уже сама его деятельность — в основе традиций кафедры. Будем же достойны этого.


Юрганов А.Л.
Путь исторической науки: приоритеты изучения (по материалам архива В.Б. Кобрина)

Интерес к антропологическим аспектам истории возник давно, но приоритетным этот интерес стал осознаваться лишь в последние годы. Увлеченность социально-экономическим объяснением исторического процесса сегодня большинству историков представляется анахронизмом, потому что, если существует в гуманитаристике сфера [125] аксиоматического знания, то на первом плане будет представление, что история осуществляется через сознание человека, через его деятельность, которая никак не сводится только к экономике.

Научная деятельность А.А, Зимина, В.Б. Кобрина, А.Л. Станиславского определяется не только их конкретными судьбами, но и общим знаком, — они трудились в определенную эпоху, которая завершилась на наших глазах. Эта эпоха обладает своей внутренней цельностью, и потому связь времени и личности ученого представляет особый интерес.

Знаком времени было то, что наука находилась в состоянии противоборства с государственной идеологией. Для того, чтобы историк осмысливал себя высоким профессионалом, требовались не только талант исследователя, но и мужество гражданина. А.А. Зимин любил повторять, что хороший историк не может быть плохим человеком.

Само противостояние обнаруживалось в том, что знание о прошлом может быть основано только на источнике. Синтетическое построение историка, претендующее на научность, любил повторять В.Б. Кобрин, — всегда от источника. Не принимая доктринальные идеи тоталитарной системы, историк должен был что-то противопоставить им. Чтобы что-то противопоставить, надо было войти в зону "общего" языка с тем, что ты не принимаешь. Значит, идеологической доктрине противостоит идея неаприорности источника и индуктивный метод восходящий всегда от частного к общему.

Коллективными усилиями историков была создана методология выживания исторической науки в условиях несвободы творчества. В архиве В. Б. Кобрина сохранилось немало тому свидетельств, особенно в связи с историей обсуждения монографии А.А. Зимина о "Слове".

Эта методология не могла не быть позитивистской. Право говорить "от источника" о том, каким было "подлинное" прошлое, внушало мысль, что самое существенное о настоящей власти можно сказать, прибегнув к прошлому. В нем, неизменном с точки зрения психофизической природы человека, как бы повторяются те сюжеты, с которыми приходится сталкиваться в настоящем. Кроме того, поток жизни (или — это "настоящее") не всегда поддается глубокому осмыслению, тогда как поток "остановившийся" дает возможность через опыт "подлинного" прошлого увидеть настоящего.*)

В той связке времени и личности ученого особую значимость приобретала борьба за высказывание другой точки зрения. Эта задача науки решалась в трудах историков и тогда, когда речь шла о "Слове", и когда упоминалась опричнина, и когда обсуждались вопросы крестьянских войн в России.

Позитивистская парадигма играла роль самозащиты от монопольных посягательств на истину, но ее время "кончилось", потому что прекратила действовать цензура в науке. Следует ли отсюда вывод, что в науке возникнет новая глобальная концепция, подобная той, которая и [126] осуществляла связь времени и личности ученого во времена упомянутых историков? Думаю, что настало время, в котором необходимо осознать, что наука нуждается не в иных точках зрения, а в новых направлениях исследований. Фактически это уже произошло, ибо на смену позитивистской парадигме в нашей науке приходит (чаще всего от литературоведения) постмодернистская трактовка отношений исследователя и источника, со всеми вытекающими отсюда "возможностями" проводить деконструкцию текста через собственное "Я", которое теперь угрожает исторической науке не меньше, чем цензура. Ибо освобожденное от всех условностей, в том числе и от такой "условности" в кавычках как принцип историзма, это "Я" затмевает собой интерсубъективность любой изучаемой эпохи, делает невозможной обнаружить в ней имманентное семантическое ядро.

Необходим осознанный плюрализм научных направлений в условиях распада и асимметрии научного дискурса. Отменить позитивизм нельзя, потому что в основе всякой науке лежит позитивистский интерес к источнику, запретить постмодернизм нельзя потому, что невозможно не пережить эпоху, в которой исследовательское "Я" становится фактом культуры и общественной жизни.

Но возникает вопрос: может ли быть "общий результат"?

Проблема "общего результата" заключается в том, что каждое направление не может не осознавать самоограниченность своих подходов, представлений. Именно в такой саморефлексии и будет осуществляться "принцип дополнительности", без которого трудно себе представит современную гуманитарную науку XXI века.


А.Л. Хорошкевич.
День защиты (штрихи к портрету В.Б. Кобрина — исследователя и педагога)

День защиты — один из самых торжественных и волнующих праздников в жизни и для автора работы, будь то студент дипломник или будущий кандидат и доктор наук и — в еще большей степени — для его руководителя. В роли такового мне довелось видеть В.Б. Кобрина несколько раз во второй половине 80-х годов — радостного, отчасти гордого за своих "детей", отчасти настороженного по отношению к экзаменационной комиссии. Защиты происходили на третьем этаже Московского государственного педагогического института, тогда носившего имя Ленина и помещавшегося на углу Малой Пироговской и Хользунова переулка, где Владимир Борисович работал в течение четверти века. [127] Вступительное слово, отзыв руководителя и рецензента, поздравления и цветы — казалось бы, стандартная процедура любой защиты. Однако в МГПИ у Кобрина она была окрашена удивительным чувством единения сидящих на "скамье подсудимых" — руководителя и его учеников. У Кобрина для каждого из дипломников находилось доброе слово, не в меру критиканствующего (по академической привычке) оппонента он осторожно и деликатно предупреждал о тех условиях, в которых созидалось то или иное сочинение. По этим замечаниям легко было представить, как бережно, любовно и терпеливо относился он к студентам и особенно студенткам в пору их работы над своими сочинениями.

Написание дипломной в МГПИ не считалось обязательным, это была альтернатива одному из выпускных экзаменов. Однако в группах, где проводил занятия Кобрин, многие предпочитали подготовку дипломных работ, причем принимались за них со второго курса. Так что, несмотря на загруженность специфически педагогическими предметами, они могли писать интересные дипломные.

К сожалению, сейчас нет возможности восстановить полный список этих работ. В распоряжении автора лишь некоторые отзывы на дипломные 1986, 1988 и 1989 гг. и тематика курсовых и дипломных по преимуществу 70-х годов. Задача обзора всех работ — дело будущего и, скорее, он должен принадлежать ученикам, а не сверстнице Кобрина, знакомой не столько с его методикой преподавания, сколько с результатами совместных усилий студента и преподавателя. Кроме того, автора интересует лишь проблематика сочинений, а не их качество и не судьба самих дипломников, многие из которых впоследствии — увы — расстались с тем, чему обучались.

Трудно определимо и участие самих студентов в выборе тем занятий. Скорее всего, они исходили из предложения руководителя семинара. Тематика этих дипломных работ, лишь отчасти соответствовавшая собственным научным интересам Кобрина, показывает чрезвычайно широкий кругозор руководителя, отнюдь не ограничивавшегося теми проблемами, которые изучал он сам. Здесь и история феодального землевладения, и общественная психология, и внешняя политика Руси и России, и анализ источников различных типов (особенно в 60–70-е годы), и специальные исторические дисциплины. В центре внимания самого В. Б. Кобрина, и соответственно его студентов, находились проблемы формирования и развития привилегированного сословия. Этой теме были посвящены работы И.М. Хорунжего (Формирование господствующего класса служилых людей Русского государства в середине XVI в.: "литва дворовая" как корпорация господствующего класса, 1971), Ю.М. Эскина (Стародубские князья в XV—XVI вв., 1973), С.Д. Марнова (Люди боярские, б.д.), М.М. Бронштейна (Состав русских дипломатов в конце XV — начале XVI вв., 1973), В.Б. Вартыня (Состав участников Земского собора 1613 г.), С.Н. Таценко (Ханская [128] феодальная верхушка в России: к вопросу о формировании господствующего класса в России в XVI в., 1989). Даже этот неполный перечень работ свидетельствует об интересе Кобрина к этнической стороне процесса формирования привилегированного сословия России.

Вопросы феодального землевладения рассматривались в разных планах — и в историографическом (Л.Е. Клеопик. Проблемы светского феодального землевладения в советской историографии, курсовая 1971, дипломная 1974), и в региональном (Л.Е. Андреева. Феодальное землевладение XVI в. в Дмитровском уезде, 1976; аналогичная работа Л.С. Улановой была посвящена Костромскому уезду), и в источниковедческом (К.А. Аверьянов. Писцовые книги XVI в. как исторический источник: реализация реформы 1550 г.). Последняя из упомянутых paбот находилась на стыке источниковедения и политической истории. Политическую борьбу в России в годы правления Елены Глинской изучал А.Л. Юрганов (1983).

Однако Кобрин предлагал темы не только по внутриполитической истории, но и по внешнеполитической, иногда в контексте с внутриполитическим развитием страны (И.Л. Андреев. Смоленская война 1632—1634 гг. и внутренняя политика России в начале 30-х годов XVII в., 1974). В основу работ о внешней политике В.Б. Кобрин часто брал источниковедческий анализ одного источника. Так, Н.Е. Кольцова занималась Воскресенской летописью как историческим источником (подзаголовок ее работы гласил: "Восточная политика московского правительства в первой половине XVI в.", 1988). Особая дипломная была посвящена разрядной книге Полоцкого похода Ивана Грозного 1563 г. Труднее ситуация была у А. В. Черновой, которой пришлось анализировать разноплановые источники по теме: "Создание Ливонского королевства и русско-датские отношения во второй половине XVI в." (1983). Обращает на себя внимание тот факт, что история Ливонского королевства в отечественной историографии до сих пор остается неизученной.

Чрезвычайно поздно отечественные историки обратились и к исследованию великокняжеской титулатуры, примечательна в этой связи постановка темы М.А. Буртовой (Великокняжеская титулатура Русского государства конца XIV — начала XVI вв., 1989).

То же самое можно сказать и относительно целой серии сочинений но общественному сознанию. Такая день ото дня приобретающая все большую актуальность проблема как история массового сознания и социальной психологии привлекала внимание В.Б. Кобрина в разных аспектах и на разных уровнях: здесь и традиционно изучаемое старообрядчество (А.М. Кантор. К вопросу об общественной психологии народных масс России XVII в.: по материалам раннего староверия. 1973), и роль "слова и дела" в формировании народного сознания, парадоксально изучаемая на материалах Разрядного приказа (Е.А. Назарова. "Слово и дело" и массовое сознание XVII в., 1990), восприятие [129] "чужого" (М. Шипилевский. Русские дипломаты о западноевропейских государствах: по статейным спискам конца XVI — начала XVII в., курсовая, 1971; Севастьянова А.А. "Записки о России" Дж. Горсея как исторический источник. 1971), и "своего" как "чужого" (О. Кунаева. Послание Андрея Курбского Ивану Грозному как исторический источник) и заговоры XVII—XVIII вв. (им, как историческому источнику, была посвящена дипломная Н.Е. Григорьевой 1990 г.). Для характеристики психологии времени становления самодержавия чрезвычайно важна тема о "придании чести" русским участникам дипломатических переговоров или послом в иностранные державы, которой занимался С.Я. Карп в работе "Посольский обычай XVI в."

Сравнительно мало тем, да и только в 80-е годы — в соответствии с духом времени — было посвящено истории церкви, церковным иерархам и внутрицерковным движениям. Это работа Г.Ю. Мининой (Иосифлянские и нестяжательские тенденции на Стоглавом соборе 1551 года, 1986) и И.В. Смирнова (Община некрасовцев в Турции, конец 80-х годов).

Вспомогательные исторические дисциплины среди дипломных работ, написанных под руководством Кобрина, представлены исторической географией (Чистяков Д.Ю. Александровская слобода в XVI в., 1989), топонимикой (А.А. Терещенко. Источники по топонимии Москвы в фондах РГАДА: на материале Ленинского района. 1986), антропонимикой (Л.А. Смирнова. Новгородские берестяные грамоты как источник по антропонимике. Конец 80-х годов), ономастикой (Е.О. Кудленок. Вытеснение нехристианских имен христианскими в XI—XV вв. Календарные и некалендарные имена. 1986) и социолингвистикой или скорее социоономастикой (И.С. Хромова. Социальная роль отчества в Древней Руси. 1986). Хотелось бы подчеркнуть особо значение двух последних тем. Их исследование в контексте с археологическими материалами (в частности, И.П. Русановой и Б.А. Тимощука о взрыве или вторичной волне язычества после монголо-татарского нашествия) позволяет уточнить темпы не только христианизации Руси, но и становления самосознания различных социальных страт в разных княжествах и землях (Москве, Новгороде, Пскове), что, в свою очередь, существенно для понимания процесса так называемого "возвышения" Москвы.

Итак, разнообразие и научная актуальность тематики дипломных и курсовых работ, написанных под руководством В. Б. Кобрина, очевидны. По ним можно судить о напряженном и стойком интересе исследователя не только к основным проблемам, которыми он занимался по преимуществу, но и к проблемам того, что теперь называется менталитетом. Видимо, он искал в далеком прошлом корни современного общественного умонастроения и социальной психологии россиян.

Тематика дипломных работ кобринских учеников уполномочивает и на некоторые выводы относительно его методики преподавания. Сравнительная [130] узость тем (среди обобщающих работ, помимо некоторых вышеназванных, можно назвать лишь одну: Н. Канушина. Россия во второй половине XVI в.: внутренняя и внешняя политика Ивана Грозного, 1987) или ограниченность источника позволяли привить студентам высокие профессиональные навыки. Их и демонстрируют историки, вышедшие из "школы" В.Б. Кобрина, Видимо, его же влиянию следует приписать и редкое качество, свойственное лучшим из них, — профессиональную честность и порядочность. [131]


Доклады и сообщения в секциях

Азнабаев Б.А.
Хозяйство служилого города Уфы XVII века

В сообщении рассматриваются основные источники доходов и статьи расходов уездного центра XVII в., функционирование системы налогового сбора. В указанное время налоги за исключением экстраординарных сборов (пятинные, полоняничные деньги) были в распоряжении городских властей. Выявляя тенденциозное и неверное описание налоговой политики центра в некоторых источниках (Д. Флетчер), автор отмечает, что, несмотря на определенную сложность, налоговая политика русского правительства в этом регионе "демонстрировала свою гибкость и продуманность". Так, при взимании пятинных денег применялся дифференцированный подход к русским и башкирам; по отношению к последним от сборщиков требовали "разговаривать ласкою, а не жестокостью". Рассмотрены единицы обложения, размеры, состав и приемы сбора ясака с башкир в XVII в., оброка с бортных лесов, бобровых гонов и рыбных ловель, фиксированные и произвольные размеры обложения, порядок и причины назначения на службу по сборам, произведено сопоставление сборов с уровнем местных цен, порядок вознаграждения сборщикам. Автор также освещает вопросы обеспечения служилого города продовольствием и фуражом, создания местной зерновой базы путем организации государевой десятинной пашни, особенности последней в Уфимском уезде. Проанализирован порядок выдачи денежного жалованья и хлебных окладов служилым людям (стрельцам), выявлены причины неудачи перевода стрельцов на пашню. Вскрыта заинтересованность служилой корпорации Уфы в эффективном проведении налоговой политики. Рассмотрены порядок, размеры и роль поступлений с таможни, кабаков и оброчных угодий. Раскрываются внутренние противоречия в служилой корпорации при распределении жалованья и сделан общий вывод о том, что состояние уфимской казны определяло не только нормальное функционирование города, но во многом формировало его социальный состав, численность населения, его занятия и службу. [132]


Ананьич Б.В., Панеях В.М.
Следствие в Москве по "Академическому делу" 1929—1931 гг.

В 1929—1931 гг. по инициативе политбюро ЦК ВКП(б) и силами Полномочного представительства ОГПУ в Ленинградском военном округе было проведено следствие. Его жертвой стала большая группа главным образом ленинградских ученых-историков (115 человек), среди которых было четыре академика (С.Ф. Платонов, Е.В. Тарле, Н.П. Лихачев, М.К. Любавский), Согласно сфабрикованному обвинению, арестованные представители научной интеллигенции якобы создали антисоветскую контрреволюционную организацию "Всенародный союз борьбы за возрождение свободной России", поставившую своей целью свержение советской власти при помощи иностранной военной интервенции и восстановления монархического образа правления.

Среди арестованных были и московские ученые (М.К. Любавский, Ю.В. Готье, А.И. Яковлев, С.В. Бахрушин и др.), которых этапировали в Ленинград и присоединили к основному производству по "Академическому делу"; сценаристы следствия из ОГПУ объединили их в "Московский центр". Позднее в Москве был произведен еще ряд арестов (в частности, Н.М. Дружинина, И.С. Макарова, И.И. Полосина, Л.В. Черепнина и др.). Их сфабрикованные следственные дела и анализируются в настоящем докладе (статье). Приводятся также приговоры "троек" ОГПУ.


Андреев И.Л.
Русское дворянство XVII века: оправдание службой

Историю можно определить и как науку об изучении смысла. Смысла человеческого поведения. Смысла, который лежал в основании и который вкладывали в происходящее участники событий. Смысл многопланов. В нем можно усмотреть элементы картины мира. Он пронизан этическими представлениями, которые привносят в поведение эмоциональную окраску и экспрессию. Смысл присутствует даже тогда, когда историк испытывает соблазн отказать прошлому во всяком смысле. Сами участники событий испытывают потребность в смысле. При всей своей многоплановости и многообразии смысл конкретен. Это одно из условий его функционирования. Одна из задач антропологического подхода — понять эту конкретность. При этом, по нашему убеждению, в самой "конкретности" присутствует некое "центрообразующее" начало. [133]

Занимаясь сюжетами истории русского дворянства, мы увидели такой смысл в понимании и восприятии дворянами службы. Служба была для них чем-то большим, нежели просто средством существования. Это — образ жизни, поведения, суть своеобразной служебной философии и психологии, элемент менталитета. Через службу определяется место в общественном устройстве, осмысливается социальная роль и "мера" вознаграждения за нее. Служба становилась главным источником аргументации, обоснования социально значимых требований служилого сословия. Именно здесь они черпали то ощущение "правоты", которое придавало импульсы для изменения социального и юридического статуса провинциального дворянства, превращения его в первенствующее сословие.

Служба выполняла "опосредующую" функцию. Через нее (хотя и не только через нее) осмысливаются категории Правды и Веры. Даже в разрешении служилым человеком проблемы эсхатологии, великой и индивидуальной, ощутимо присутствие темы службы.

Через и посредством "служебных" представлений и стереотипов выстраивались взаимоотношения власти и дворянского сословия. Именно служба открыла возможность дворянству преподнести свои сословные интересы как общегосударственные, придать им общенациональный смысл и в соответствии с этим выстроить модели поведения в XVII и особенно в XVIII веках.


Анисимов Е.В.
История как "непристойное слово" в конце XVII — XVIII вв.

Следственные дела Тайной канцелярии первой половины XVIII в. показывают, что в широких массах народа ходили многочисленные слухи и рассказы об истории династии Романовых и истории России. Власть воспринимала их как государственные преступления. Доклад посвящен обстоятельствам трактовки исторических фактов в политическом сыске.


Антонов Д.Н., Антонова И.Л.
Луи Анри — вклад демографа в историческую науку

Доклад посвящен деятельности и идеям французского демографа Луи Анри, предложившего в середине 50-х гг. изучать население [134] Франции XVIII в., разрабатывая данные приходских регистров методом reconstitution des families — восстановления истории семей (ВИС). Метод явился основанием для обновления исторической демографии, для коррекции представлений историков о демографических процессах и источниках их реконструкции. Метод, гарантирующий сравнимость результатов, быстро распространился в мировой исторической науке. Авторами рассмотрены работы, предвосхитившие некоторые черты метода Луи Анри, и работы, вносившие национальные, конфессиональные и региональные коррективы в применение этого метода. В трудах Луи Анри было впервые предложено номинативное изучение не одних лишь привилегированных сословий, но сформулирована проблема восстановления истории всего населения, начиная от раннего нового времени. В докладе также рассматриваются пути объединения достоинств демографического метода ВИС и генеалогических методик, создания баз данных по истории населения (практика США, Канады и др.), современные взгляды на человека в последовательности "личность — малая социальная группа (семья) — общество — человечество — природа".


Анхимюк Ю.В.
Фамильные вставки в разрядных книгах XVI — начала XVII вв.

Разрядные книги являются одним из ценнейших источников по истории России последней четверти XV — XVII вв. Большая их часть дошла до нас в виде частных или компилятивных разрядных книг (Пространная редакция разрядных книг). В плане изучения и использования таких книг большое значение приобретает вопрос об источниках и способах составления частных разрядов. В докладе предлагается методика выявления и атрибуции частных вставок в текст разрядов, очерчивается тот круг родов служилой знати, представители которых внесли наиболее заметный вклад в дело создания и распространения частных разрядных книг. Автор надеется, что это направление в изучении разрядных книг станет одним из перспективных в деле источниковедческой разработки русских "феодальных" архивов XVI—XVII вв.


Бачинин А.Н.
О судейском комплексе С.М. Соловьева (по его "Запискам")

Предложена психоаналитическая интерпретация автобиографической части "Записок". Демонстрируя вольно или невольно "стремление [135] копаться в отхожих местах натуры человеческой", Соловьев ведет рассказ, словно напрашиваясь на психоаналитическую расшифровку. Отпадает нужда идеологизировать текст, переполненный скабрезными сплетнями, выдавая их за "отзвуки атмосферы идейных споров". Но какова природа, что за мотивы столь специфической словоохотливости? Сюжеты автобиографической части соловьевских записок направлены и продиктованы психосексуальными комплексами историка. Симптоматична тема детства (латентный период): родился "слабым, хворым недоноском"; помнит только "тесную" квартиру, детскую; "самые близкие и любимые существа" — "старая бабушка и нянька", "моя Марьюшка"; воспитание — "беспорядочное", одиночество — "совершенное", истероидная "слабонервность" и пр.; наконец, признание: "я никогда... не был ребенком". Глухие сообщения о родителях и старших сестрах — свидетельство заторможенности самоидентификации. В школьных и университетских воспоминаниях (пубертатный период) явственно проступают "рубища" нарциссизма, физической и социальной ущербности. Соловьев выставляет себя по натуре слабым, беззащитным, но целеустремленным и чрезвычайно амбициозным. Если наблюдение ограничить развитием одной центральной темы, то записки в их тенденции оказываются ничем иным, как метафорой скрытого эротического влечения клиента к патрону — С. Г. Строганову. Восторженное отношение к "благодетелю" сочетается с болезненным ощущением непреодолимости дистанции, отсюда же и оттенок женского каприза в портрете-характеристике графа ("холоден, дик, мало доступен"). Отставка Строганова обрушивается на Соловьева "тяжелым ударом", приносит ощущение "горького сиротства". Полного сил молодого 27-летнего мужчину охватывает испуг, едва ли не страх. В этом свете выданные одна за другой диссертационные штудии Соловьева, вернувшегося из-за границы без четко очерченного научного интереса, представляются плодом мощнейшего сублимационного выброса. Беспрецедентным взлетом ученой карьеры Соловьев был обязан счастливому для себя стечению случайных обстоятельств, желанию и умению воспользоваться ими. Внутренняя мотивировка записок историка, их психологический подтекст заключается в оправдании себя перед Погодиным. В истории своего вступления на кафедру, изображая себя "неопытным, доверчивым молодым человеком", Соловьев оболгал простодушного и ни в чем неповинного Погодина. Как бы то ни было, заняв "с боем" кафедру, строгановский любимец совершил моральное предательство. Но удача сопутствовала ему. Последствием этого случая стало изменение в движении отечественной историографии. [136]


Белоконь Е.А., Пружинин А.В.
Актуальные технические возможности сохранения и введения в научный оборот уникальных письменных источников (на примере "Древлехранилища" РГАДА)

Доклад раскрывает возможности, предоставляемые современными компьютерными технологиями для обеспечения сохранности, публикации и реконструкции уникальных письменных источников по истории России. Анализируется опыт применения данных технологий в работе с документами "Древлехранилища" РГАДА (рукопись "Родословия ... Л. Хурелича"). В докладе представлена программа сохранения уникальных письменных источников по истории России в цифровой (электронной форме) и предоставления информации о них широкому кругу пользователей (историков, архивистов, искусствоведов).


Беляков А.В.
Структура служащих Посольского приказа в 1645—1682 гг.

В сообщении поставлен вопрос о специфическом статусе служащих Посольского приказа и особых служебных навыках, которыми они должны были обладать (корпоративная замкнутость, навыки дипломатической переписки и др.), об отборе претендентов и их последующем обучении. Раскрыты особенности "штатного расписания" Посольского приказа (категории основных и вспомогательных служащих), рассмотрены права, обязанности, условия деятельности и материальное положение основных категорий служащих (приказные судьи, подьячие, переводчики, толмачи, золотописцы, приставы, сторожа, станичники, арбачеи, иные служащие), тенденции развития и угасания этих категорий, сформулированы вопросы изучения их происхождения и социального статуса, места во внешнеполитической деятельности и ее обеспечении, признания этого статуса государствами, обменивавшимися посольствами с Россией.

{см. также автореферат. OCR} [137]


Богатырев С.Н.
Образ государя и советников в политической культуре Московской Руси (XIV—XVI вв.)

Тема доклада — русские средневековые взгляды на взаимоотношения между государем и его приближенными советниками. В работе учтены данные исследований современных российских и западных авторов, посвященных русской средневековой политической культуре. На основе письменных (литературных, делопроизводственных) и изобразительных источников предлагается комплексный междисциплинарный подход к проблеме соотношения политической идеологии и административной практики в Московском государстве. Рассматриваются принципы формирования и функционирования царского совета, а также соотношения понятий "Ближняя дума" и "Боярская дума".


Буканова Р.Г.
Башкирия и башкиры в эпоху Ивана Грозного

Башкирия и башкиры оказались в сфере влияния Российского государства после взятия русскими войсками Казани (1552 г.) и падения Казанского ханства. На протяжении 1554—1557 гг. значительная часть башкир признала российское подданство. Однако процесс присоединения всей территории Башкирии к Российскому государству был длительным. К сожалению, имеющаяся литература не раскрывает содержания данного процесса.

В докладе рассматривается начальный этап вхождения башкир в состав России, который охватывает весь XVI век: с начала борьбы московского правительства за казанский престол до установления воеводской власти в Башкирии. Предпринята попытка выявить роль башкир в русско-крымских и русско-ногайских отношениях. Уточняются некоторые детали, связанные с вхождением башкир в состав России, дата основания города Уфы и установления российской системы управления в Башкирии. [138]


Булгаков М.Б.
К вопросу о собственности посадских "миров" XVII в.

Сообщение посвящено неизученному вопросу о собственности посадских "миров" XVII в. Мобилизация недвижимой собственности (посадской черной земли) на правах условного владения и движимой собственности (хоромы, лавки, транспорт) проводилась посадским земством с целью более полного и более оперативного выполнения государственных финансово-хозяйственных задач. Реализуя права собственности (продажа, аренда и т.д.) и имея от этого доход, земство употребляло его на государственные нужды.


Бурков В.Г.
А. Шхонебек и его книга "История об орденах или чинах воинских паче же кавалерских"

Доклад В.Г. Буркова "А. Шхонебек и его книга "История об орденах или чинах воинских паче же кавалерских..." посвящен первому русскоязычному фалеристическому изданию, в основу которого лег французский текст (Schoonebeek A. Histoire de toas les ordres militaires on de chevaleric, contenant leurs institutions, leurs Ceremonies' leurs Pratiques , leurs principales a Etions a les vies des Grands-maitres alec leurs vetemens, leurs armes et leurs devises. Amsterdam. 1699), переведенному на русский язык Б. Волковым и опубликованному-) в Москве в 1710 г. Кроме разбора этого труда и его перевода, в докладе содержатся подробные сведения об издателе этой книги — Адриане Шхонебеке (Шхонбеке, 1661-1705), известном голландском гравере и типографе, основателе первой российской гравировальной мастерской, созданной в Москве, при Оружейной палате Московского Кремля, из стен которой вышли известные граверы первой трети XVIII в. братья Алексей и Иван Зубовы, Петр Бунин, Василий Томилов и др.


Волков С.В.
Российское служилое сословие и его конец

В докладе прослежена эволюция служилого сословия России на протяжении XVIII—XX вв. Служилое сословие дореволюционной России [139] своей структурой и основными характеристиками обязано реформам Петра Великого, хотя смены служилого сословия в целом и не произошло. Реформы изменили принцип комплектования служилого сословия, открыв в него путь на основе выслуги и положив начало процессу его постоянного и интенсивного обновления, в результате чего к началу XX в. 80-90% всех дворянских родов оказались возникшими благодаря этим реформам. В широком смысле под служилым сословием автор понимает не только офицерство и ранговое чиновничество, но и социальные группы, являвшиеся основными поставщиками их членов: сословия потомственных и личных дворян, "обер-офицерских детей" и почетных граждан. Подсчеты показывают, что с учетом численности населения в России "на душу населения" приходилось в 5-8 раз меньше чиновников, чем в любой европейской стране. Существенно изменились структура и состав служилого сословия во время мировой войны, когда в несколько раз возросла численность офицерства, а затем в ходе революции гражданской войны, когда часть служилого сословия погибла в гражданской войне, часть эмигрировала, часть осталась в СССР. Сложности вызывает изучение судеб представителей служилого сословия в годы Советской власти. Здесь пока возможны только примерные подсчеты, в том числе на основании имеющейся базы данных участников Белого движения в России, включающей около 130 тыс. чел. В докладе приводятся количественные данные, характеризующие изменения в составе дореволюционного служилого слоя в 20–30-е гг. в СССР. В результате этих мер к середине 30-х гг. с остатками дореволюционного служилого слоя было практически полностью покончено.


Глазьев В.Н.
Формирование новых губных учреждений на юге России (1612—1627 гг.)

В выступлении характеризуются некоторые изменения в организации местного управления на Юге России, произошедшие после Смуты начала XVII в. В дополнение к существующим в этом регионе приказным (съезжим) избам, руководимым воеводами, в период с 1612 г. по 1627 г. были сформированы губные избы во главе с губными старостами, основной задачей которых стала организация борьбы с разбоями. Рассматриваются вопросы правительственной политики в отношении губных учреждений, участия населения в организации деятельности губных изб. [140]


Goldfrank D.M. In Search of the Origin of the Pomest'e System
(Голдфранк Д.М. В поисках происхождения поместной системы)

Scholars have sought both external and domestic explanations for the genesis of the pomest'e system introduced by Ivan III in Novgorod. The hypothetical outside influences (Byzantine topion, pronoia, general Islamic iqta, Tatar soy ur gal, Ottoman timar. Western beneficium, feodum, or even Lithuanian-Rus' service imenie) posited by such scholars as Nevolin, Gorchakov, Kovalevskii, Miliukov, Vernadsky, and Ostrowski, have lacked any firm data, but mean that Rus' operated within a favorable international, as well as socio-economic and military-technological environment for such an institution to develop. On the other hand, the domestic antecedents, as proposed by specialists such as Nevolin (too), Gradovski, Sergeevich, Vladimirski-Budanov, Kliuchevskii, Rozhdestvenskii, D'iakonov, and Tikhomirov, and well worked out by Zimin in his 1959 article, and supported by Kobrin's elucidation of the origin of the Rus' votchina, indicate that whatever external influences may have loomed in the background, northeastern Rus' was in a position on its own to generate the pomest'e on the basis of kormlenie, other forms of milost', the grants to the slugi pod dvorskim, and the service votchina.


Гордеев Н.П.
Россия как неотъемлемая часть Европы в конце XVI — начале XVII в.

В сообщении рассматривается проблема духовной принадлежности России к европейскому сообществу, особенности ее европеизации, ситуация в России XVI столетия, позволяющая говорить о ее некотором сближении с Западной Европой, стремлении к духовному обновлению и проведению реформы, чему немало способствовало религиозное вольномыслие в России и проникновение ренессансных веяний. Показано, что социальная база для европеизации была гораздо шире, чем в соседней Польше. Рассматриваются возможности заключения антитурецкого союза между Россией и Священной Римской империей, сотрудничества между Рудольфом II и Дмитрием Самозванцем как поборников толерантности и просвещения. Отмечено, что гибель Самозванца ускорила изоляцию и гибель Рудольфа. Кратко указаны особенности исторического облика Самозванца и характера его деятельности. [141]


Граля И.
К вопросу о печатях и гербах русских эмигрантов в Польско-Литовском государстве XVI—XVII вв.

Вопрос о переходе на сторону Московского государства представителей высших слоев Великого княжества Литовского во второй половине XV — первой половине XVI вв. нередко рассматривался в историографии; противоположный же процесс, который происходил на протяжении XVI и первых десятилетий XVII века, не стал предметом подобного изучения. Чтобы ассимилироваться в Польско-Литовском государстве, русские эмигранты перенимали атрибуты шляхетства, прежде всего — гербы, как знак принадлежности к нему. Выходцы из высшей аристократии сохраняли и свой титул, а часто и право скрепления документов красновосковыми печатями.

В докладе рассмотрены сфрагистические источники, принадлежавшие представителям русской аристократии, выходцам из знатнейших родов XVI—XVII вв. — Ляцким, Шуйским, Курбским, Трубецким и Салтыковым, — фиксировавшие на разных стадиях процесс приспособления русских эмигрантов и их потомков к нормам и обычаям Речи Посполитой. Многолетнее пребывание русских эмигрантов в Польско-Литовском государстве сказалось на развитии русской геральдики в Новое время. Стремление стать полноправными участниками политической деятельности шляхетского сословия Речи Посполитой вело к тому, что русские эмигранты приспосабливались к обычаям нового отечества, в том числе к местным геральдическим традициям. Родовые эмблемы семей и знаки владельческих прав, которые мы находим в печатях, привезенных из России, нередко становились основанием для возникновения родовых гербов, которые соответствовали канонам польско-литовской геральдики. В России аналогичного процесса не происходило. В свою очередь, возвращение части эмигрантов в Россию сопровождалось переносом на русскую почву норм, усвоенных в Речи Посполитой.


Данилевский И.Н.
Демистификация летописных текстов в отечественной историографии: традиции и перспективы

В докладе рассматриваются основные тенденции восприятия и истолкования летописных текстов в отечественной историографии с XVIII в. по наши дни. На ранних этапах изучения древнерусского [142] летописания основное внимание уделялось проблеме точного перевода текста и отбору достоверной — с позиций "здравого смысла" — информации. Впоследствии центральное место в работе с летописными сообщениями заняла процедура их истолкования в соответствии с той или иной научной концепцией исторического развития древней Руси. Работы последних лет заставляют еще раз, на качественно ином уровне, поставить вопрос о новых подходах, обеспечивающих адекватное понимание летописной информации. Их разработка позволит существенно расширить возможности использования летописных материалов в историческом исследовании и сформулировать принципиально новые исследовательские задачи.


Дубровский А.М.
История и историки в 1930—1950-х гг.

В 1930-1950-х гг. историческая наука, как и вся официальная культура, переживала состояние "великого компромисса". Для историков (К.В. Базилевич, С.В. Бахрушин, С.Б. Веселовский, Ю.В. Готье, Б.Д. Греков, М.В. Нечкина, Б.А. Романов, И.И. Смирнов, П.П. Смирнов, А.П. Спунде, Е.В. Тарле, Н.Л. Рубинштейн и др.) в основе этого компромисса лежал страх потерять работу, сделать идеологическую ошибку и т.п. Это чувство страха и неуверенность нивелировали личность историка как исследователя. Происходило некое усреднение науки, ее унификация, табуирование отдельных тем, фактов, имен, повышенный критицизм по отношению к "буржуазным" историкам. И все же наука продолжала развиваться: исследовать новые источники, получать новые сведения, освещать неизученные ранее темы.


Дунаева Ю.В.
Н.И. Кареев о предназначении исторической науки

В сообщении рассматривается понимание Кареевым основной задачи философии истории и исторического познания — вынесения суда мил=) историей. По мнению Кареева, к личности ученого предъявляются определенные требования: умение абстрагироваться от исторического материала и подняться до высоты философских обобщений, способность "уловить" насущные проблемы современности и дать на них ответ историческим исследованием и т.п. [143]


Ермолаев И.П.
Истоки и становление российского тоталитаризма (постановка проблемы)

В докладе выясняются причины сложения российского самодержавия как тоталитарной формы диктатуры. Ее основой, по мнению автора, стали природно-климатические условия Восточноевропейской равнины. Анализ внешнеполитических и психологических факторов позволяет автору выяснить ее социальные истоки и пути формирования. По мнению автора, политический строй, который сложился в России к концу XV в. и определил её развитие в XVI, XVII и последующих столетиях, лучше всего определяется термином "вотчинный режим".


Ерусалимский К.Ю.
Покаянные речи Ивана Грозного и формирование идеологии царства

Задача доклада заключается в том, чтобы интерпретировать смысл царского смирения на соборах, в военной политике и дипломатии. Труды исследователей эпохи Ивана Грозного помогают пониманию проблемы, но в данном случае покаяние рассматривается как самодовлеющая идеологическая практика для того, чтобы представить, как религиозное учение воплощалось в общественной жизни. Основными вопросами изучения здесь должны стать, во-первых, духовные традиции смирения как политической практики; во-вторых, покаяние в общественной жизни страны, в военных и дипломатических мероприятиях, тема покаяния в книжности и символике середины и второй половины XVI в.; в-третьих, смирение как часть религиозного опыта Ивана IV, его семьи и окружения; в-четвертых, аналоги данного явления в других, как христианских, так и нехристианских странах. Исследование покаянных речей Ивана Грозного свидетельствует, что государева кротость в Московии XVI в. встречалась в ряду взаимозаменяющих и динамичных в политике оппозиций: 1) смирение — грех, и более частные, — 2) смирение — гордыня, 3) смирение — ярость. Идеология покаяния готовила почву для жестоких репрессий, требуя неукоснительного следования официальным интерпретациям призвания человека под угрозой объявления его богохульником. Благодаря покаянным церемониям царь получил монопольное право на гнев, на жестокое восстановление "правды". Речи царя отличались обратимостью: аудитория вступала в символическую зашифрованную систему отношений и санкций, обладавшую [144] мистическим очарованием, гарантировавшую безграничные милости (например, жизнь вечную), опиравшуюся на христианские традиции, авторитет бездонных библейских ассоциаций и подкреплявшуюся личным примером царя. Дискурсивные особенности обращений царя к всенародству позволяют говорить о реверсивности кротости и покаянии. Связь пастыря с публикой осуществлялась благодаря тому, что его раскаяние обращалось в ее смирение, а кротость богоизбранного монарха предполагала со стороны общины умильное покаянное откровение. Практика публичного покаяния власти имеет реститутивное идеологическое действие и встречается уже в древних обществах. Покаяние, обращенное монархом к аудитории, устанавливало божественную субординацию и в известном смысле "формировало" аудиторию как часть идеологического континуума, как необходимый элемент разработанной "утопии власти".


Жуковская Т.Н.
А.Н. Шебунин — историк, архивист, публикатор

Работа освещает деятельность ленинградского историка Андрея Николаевича Шебунина (1887—1940), признанного знатока движения декабристов, истории западно-европейской общественной мысли XIX в., археографа, пушкиниста, краеведа. В конце 20-х гг. он руководил заседаниями ленинградской секции Общества по изучению декабристов и их времени, сотрудничал в группе по подготовке "Истории Академии наук", его высоко ценили учителя и коллеги А.Е. Пресняков, Е.В. Тарле, С.Н. Валк, С.Н. Чернов. В 1929 г. А.Н. Шебунин был осужден по "академическому делу" и отбыл пятилетний срок лагерей. В феврале 1938 г. был вторично арестован и погиб. Вводятся в научный оборот источники о научной деятельности А.Н. Шебунина, его работе с документами Н.И. и С.И. Тургеневых, рода Стурдз. В архиве историка остались*) наброски по истории Академии наук, внешней торговле России, международным отношениям и истории российской дипломатии, освободительному движению и пр. Переиздание его исследований было бы необходимой данью его памяти. Но еще более насущной была бы доработка, восполнение лакун и введение в научный оборот подготовленных им или только предполагавшихся в 30-е гг. к изданию материалов архива Тургеневых. [145]


Каганович B.C.
К теме: П.М. Бицилли и "евразийцы"

Вопрос об отношении выдающегося русского историка и литературоведа профессора Новороссийского университета П.М. Бицилли (1879—1953), в 1920 г. эмигрировавшего из Одессы за границу, преподававшего в университете г. Скопле (Югославия), а с начала 1924 г. в Софийском университете в Болгарии, к идеологии "евразийского движения" вновь привлек к себе внимание в последние годы и не всегда находит правильное разрешение. Он несомненно заслуживает более пристального изучения. В статьях в евразийских изданиях Бицилли писал, что "концепции Старого Света как истории дуэли Запада и Востока может быть противопоставлена концепция взаимодействия центра и окраин как не менее постоянного исторического факта", замечая, что "контраст культур "Запада" и "Востока" не есть заблуждение истории, напротив, его всячески приходится подчеркивать", но необходимо видеть и черты сходства и проблему носителей этих культур во всей ее сложности и конкретности. В этом плане заслуживает внимания и роль "окраинных народов" — кочевников. В работах дается совершенно "неевразийская" оценка западного Средневековья, Возрождения и Просвещения. Бицилли критически оценивает "тоталитарные" аспекты католицизма — но вовсе не с позиций евразийства или православия, а с точки зрения их несовместимости с "современной культурой". Бицилли считал продуктивными некоторые научные идеи, выдвинутые евразийцами (в частности, тезис о важности тюркского элемента в формировании русской государственности и культуры, определенные историко-географические наблюдения), хотя по большей части он отнюдь не восхищался конкретной разработкой их в трудах евразийцев, указывая на многочисленные натяжки и искажения. С середины 20-х гг. П.М. Бицилли становится одним из самых острых и принципиальных критиков тоталитарных и националистических элементов евразийской доктрины в среде русской эмиграции. В 1925—1926 гг. П.Н. Савицкий попытался вновь привлечь П.М. Бицилли в евразийские издания. В его архиве сохранились два письма Бицилли, написанные в ответ на его письма. Они представляют несомненный интерес для данной проблемы и вводятся в научный оборот.


Калинина С.Г.
Новые данные для биографии князя М.М. Щербатова

В докладе предпринята попытка восполнить существующие пробелы в биографии Михаила Михайловича Щербатова с помощью новых [146] архивных материалов (фондов РГАДА, РГВИА, РГИА, Архива СПбФИРИ РАН и др.). Основное внимание уделено таким мало изученным сторонам его жизни, как служба в лейб-гвардии Семеновском полку, хозяйственные и семейные дела, а также государственная деятельность князя.


Каппелер А.
Является ли грамота царя Федора 1593 г. о мерах против казанских татар фальсификацией XVIII в.

18 июня 1593 г. от имени царя Федора Ивановича послали грамоту Казанским воеводам (ААЭ I, 358, с. 436-39) — ответ на письмо казанского митрополита Гермогена, попросившего царя о помощи против отпадения новокрещенных татар к исламу. Казанским воеводам приказали переселить всех новокрещенных в Казанскую слободу и обособлять их от некрещеных татар. Исследователи постоянно пользовались этим источником, служившим доказательством энергичной миссионерской политики Москвы в этот период.

20 лет тому назад я высказал сомнение в достоверности источника, противоречащего осторожной миссионерской политике Москвы. Считаю эту грамоту фальсификацией XVIII в., вероятно, сделанной на основе реальной грамоты. Аргументы:

1. Меры, описанные в грамоте, не подтверждены никаким другим источником с 1555 г. до сер. XVII в. и, по-видимому, не были осуществлены. Мы только из грамоты узнаем, что "татаровя многия мечети в слободе учали ставити", что это уже было запрещено Иваном IV и что Федор велел разрушить их; 2. Такие меры находились в противоречии с миссионерской политикой эпохи и, напротив, характерны для агрессивной христианизации первой половины XVIII в. Рукопись грамоты сохранилась в Свияжском Богородицком монастыре, где в 1731/32 г. была учреждена "комиссия новокрещенных дел" для проведения миссионерской политики среди народов Поволжья. Грамота впервые датируется в указах 1742 и 1744 гг. для легитимизации репрессивных мер против татар-мусульман, в ходе проведения которых были разрушены все 418 мечетей, построенных после Казанского взятия; 3. В терминологии грамоты есть необычные для XVI в. слова ("попы татарские", "мечети", "мусульманская вера" вместо "бусурманской"). Полное перечисление этнонимов Поволжья ("с чувашей и с черемисою и с вотяки") для этого периода необычно; 4. Есть другой пример фальсификации грамоты со сходными целями (письмо Ивана IV архиепископу Гурию 1557 г. об учреждении миссионерских школ), доказанный С.М. Каштановым.

К сожалению, мне до сих пор не удалось найти рукопись грамоты. [147]


Каравашкин А.В., Филюшкин А.И.
Итоги и перспективы изучения переписки Ивана Грозного с Андреем Курбским

Переписка Ивана Грозного и Андрея Курбского является одним из самых изученных памятников русской публицистики XVI столетия. Немалый вклад в исследование этого эпистолярного комплекса внесли работы А.А. Зимина, Я.С. Лурье, Д.С. Лихачева, В.Б. Кобрина, Ю.Д. Рыкова, И. Ауэрбах, Дж. Феннелла и др. Литература, посвященная переписке, огромна и едва ли найдется учебник по русской истории и истории древнерусской литературы, где бы не говорилось об этом источнике.

Итоги изучения переписки еще не подведены. Не выявлен в полной мере круг ее источников, многочисленные скрытые цитаты, реминисценции, еще ждет своего прочтения символическая система памятника. В исследовании переписки остаются лакуны. В первую очередь это касается истолкования смысла полемики, определения ее мотивов и целей. Во-вторых, очевидна необходимость новых переводов и подробного герменевтического комментария.

На протяжении нескольких лет авторы работали над смысловым комментарием переписки, новым переводом памятника. Выявлен не только широкий круг неизвестных ранее библейских источников переписки, но и многочисленные параллели с памятниками публицистики и деловой письменности Московского царства; при этом учитывались не только опубликованные тексты, но и рукописные сборники древлехранилищ Москвы и Петербурга.


Кобзарева Е.И.
Новгородцы в переговорах со шведами об избрании Карла-Филиппа на русский престол

В докладе поставлена проблема исследования сепаратистских тенденций, возникавших в обстановке Смуты начала XVII в. и выражавшихся в стремлении отдельных регионов получить независимость от Москвы. Отдельные социальные группы, выступая в поддержку той или иной кандидатуры (в том числе представителей иностранных династий), старались упрочить свое социальное положение, добиться возможности оказывать политическое давление на власть. При этом встают вопросы о соотношении центробежных и центростремительных тенденций, об уровне политической активности различных социальных групп. [148]

Автором рассмотрены события в Новгороде в 1611—1617 гг. в контексте смен общероссийских политических ситуаций. Подвергнуты анализу позиции и действия новгородцев и новгородской правящей элиты в ходе переговоров руководителей первого ополчения с королем Швеции Карлом IX о возведении одного из сыновей последнего на русский трон, продолжение этих переговоров после распада первого ополчения и контакты со вторым ополчением, замыслы избрания шведского королевича на новгородский престол при условии отделения Новгорода от России, известия о новгородском посольстве 1613 г. в Выборг для встречи Карла-Филиппа и возведения его на новгородский престол. Подвергнуты анализу приговоры митрополита Исидора, Ивана Одоевского и земских чинов об отпуске новгородских послов в Стокгольм от 25 декабря 1612 г. для переговоров о возведении Карла Филиппа на российский престол, наказ послам, отправленным в Выборг для встречи шведского королевича. Проведен анализ состава участников посольств с целью выявления лиц и социальных кругов, проявлявших наиболее стойкую заинтересованность в приглашении шведского королевича, позиций представителей духовенства. Рассмотрены ожидания и опасения, снизанные как с идеями возвращения Новгороду самостоятельности, так и признания Михаила Романова, который являлся в глазах "лучших" новгородцев казацким ставленником. Выявлено дифференцированнoe отношение к новгородско-шведским переговорам представителей княжеских родов, воевод городов Новгородской земли, дьячества, земских чинов, помещиков различных пятин, по-разному затронутых Смутой, шведским и польско-литовским вторжением. Особое внимание уделено активности и позициям новгородского купечества, втянутого в торговлю со шведами и в силу этого связанного с политикой, сотрудничеству новгородских властей с купечеством. Сделан общий вывод о том, что в условиях кризиса восторжествовали хищнические интересы небольшой группы людей, ставших выразителями сепаратистских настроений. Лишь угроза полного разорения Новгорода шведской властью побудила новгородцев вступить в переговоры с Москвой, объявив о своем желании сохранить единство с российским государством.


Козляков В.Н.
О времени создания Приказа сыскных дел

Настоящее сообщение посвящено уточнению даты создания Приказа "сыскных дел" или приказа "что на сильных людей челом бьют". До сих пор временем его основания считался 1619 г., а обстоятельства возникновения связывались с деятельностью патриарха Филарета. Находка новых документов в архиве РГАДА — грамоты и памятей из Приказа [149] сыскных дел, датированных концом августа — началом сентября 1618 г., позволяет пересмотреть устоявшиеся взгляды. Ссылка на неизвестный указ о создании приказа Сыскных дел, содержащаяся в обнаруженной грамоте в Казань боярину кн. И. М. Воротынскому, показывает, что инициатива в учреждении приказа для разбора споров с "сильными людьми" принадлежала служилым "городам". В сообщении высказаны предположения о причинах недолгого функционирования этого приказа в 1618 году.


Kollmann, Nancy Shields. The Extremes of Patriarchy: Spousal Abuse and Murder in Early Modern Russia
(Коллман Н.Ш. Крайности патриархата: брачное преступление и убийство в ранней новой России)

A.A. Zimin followed in a great tradition of Russian history writing that focused on the political. His series of monographs chronicling Russia from the time of Vasilii II to the Oprichnina blended great nineteenth-century historians' passion for chronological narrative with Soviet historians' macrotheories of feudalism and economic relations. In his works he devoted little attention to the kind of social history that has reshaped European and American history writing since the 1960s, not surprisingly since those trends bypassed Soviet historians. But A.A. Zimin loved sources, and he demonstrated repeatedly in his monographs and specialized articles the necessity of comprehensive and critical analysis of primary texts. Warmed-over platitudes and received wisdoms got short shrift from him; his writings were densely written from the sources on up. Thus it seems fitting to dedicate to him this modest article that attempts to explore a narrow theme through a handful of archival documents. The theme is retribution for marital discord or, more specifically, what happens when one spouse kills another.

It is widely accepted that Muscovite moral codes and law treated men and women differently when it came to physical violence in the marital union. The sixteenth-century domestic manual, the Domostroi, encouraged wives to seek the guidance of their spiritual fathers on how to "obey your husband and consult with him every day."

A wife should ask her husband every day about matters of piety, so she will know how to save her soul, please her husband and structure her house well. She must obey her husband in everything.

The idea that a wife might strike or injure her husband was so alien that the Domostroi does not even bring it up. On the other hand men were given not only the right, but the responsibility, to use physical violence to inspire in [150] family members and dependent servants piety, humility and submission. Judiciously, the Domostroi treats physical violence as a last resort, saying "Only if a wife or son or daughter will not pay attention to scoldings, ... should a husband or father bring understanding with the lash." Patriarchs were instructed to beat their wives, children or servants alone, outside of others' hearing, and not in excess. "But when you beat her, do not do it in hatred, do not lose control." In some detail the text forbids particularly injurious beatings or the use of heavy objects, concluding: "Do not endanger anyone's health; beat someone only for a grave fault." Canon law continued this didactic approach to physical violence, limiting the circle of kinsmen who could justifiably use force in the family to the husband and father. Canon law even considered beatings that endangered a woman's life grounds for divorce; nevertheless, Eve Levin, in her study of legal traditions regarding sexual practices in the Orthodox Slavic world, admits that there were few real controls over the practice. "A husband did not have to show just cause to beat his wife."

Civil law, not canon law, governed criminal offenses, even for church people, and Muscovite civil laws exhibited Domostroi-like gender distinctions with regard to physical violence in the marital union. While murdering a wife was not distinguished from other homicides, violence by wives was singled out for a particularly horrible punishment — burial up to the neck, to die a slow, agonizing death. This punishment — also practiced in early modern Europe — is recorded in the 1649 Conciliar Lawcode and the 1669 Criminal Articles and, although discouraged by an edict of 1689, it continued into the eighteenth century. It is important to note that such gender inequities, in marital relations and in legal treatment, were not unique to Russia, but common across early modern Europe.

Hut theory and practice can diverge. Did Muscovite courts put these prescriptions into practice? Were women accorded sympathy for having suffered an abusive husband, or were they punished according to the law? How harshly were men punished for killing their wives? Were there any extenuating circumstances that allowed for more lenient treatment of men or women who killed their spouses? Exploring these questions will not only demonstrate an important aspect about relations between the sexes in Muscovy, but will also shed light on the principles governing sanctions for criminal offenses in Muscovy and the degree to which judges exercised discretion in sentencing. We can do so on the basis of archival documents I have collected in a study of the practice of the criminal law in seventeenth— and early eighteenth-century Muscovy.

The evidence shows depressing conformity to the judicial and moral standards enunciated above. Men who beat or killed their wives were not particularly harshly punished. In June 1692, for example, the peasant Anton Kirik beat his wife so severely that she lay injured for two weeks and died. The homicide was not taken lightly. He had been turned in by an official (the piatidesiatskii, lit. "fifty-man") of the district (volost') in Belozero province [151] (uezd) where he lived, and the local governor (voevoda) in Belozero followed the prescribed procedures for investigating the case: questioning the accused with and without torture, ordering the questioning of a key material witness and of all the accused man's neighbors. When questioned by the governor on the circumstances of the death, Anton explained that he beat her "for her disobedience," that he had had no intent of beating her to death, and that all the neighbors and the priest who had buried her understood that she had died of her husband's blows. He said the same under torture. His investigation complete, governor Gavrilo lur'evich Aksakov was apparently satisfied that the death was an unfortunate result of overzealous patriarchal disciplining. He thus treated it as an unintentional homicide and ruled that the husband should be beaten with a knout and let off on a surety bond (poruchnaia zapis') that promised he would not kill again nor engage in any other criminal activity. The husband was required to pay the capitation fee (pogolovnye dengi) assessed for all unnatural deaths.

Although this 1692 case does not cite the laws used to make the ruling, it is true to the standards of the 1649 Conciliar Lawcode and the 1669 Criminal Articles. Intentional murder was punished by execution, regardless of the social class of the guilty party. But unintentional homicides — the laws frequently cite the extenuating circumstances of drunkeness or brawling — were treated more leniently. Guilty parties who were of dependent social status (slaves, peasants) who killed a person of similar social class were punished with beating by knout, were released on surety bond and were supposed to be turned over to the master of the dead man as compensation. If a man of higher social rank killed a peasant or slave, he was required merely to compensate the master of the dead peasant with a peasant family from his own holdings. The 1669 Newly Issued Criminal Articles added specificity to the social breakdown: if a townsman, court peasant or postal worker unintentionally killed a peasant or slave, or vice versa, a monetary compensation of 50 rubles was all that was required. The laws do not specify the punishment for men of higher social rank who unintentionally kill men of their own rank; presumably it was "as the tsar orders," a common recourse for men of higher social ranks in the 1649 Conciliar Lawcode.

Nor do laws specifically mention a man's murder of his wife through abuse, but provisions relating to homicide and murder in the family unit are instructive. If a son or daughter murders a parent, thereby upending the social hierarchy in the family, for example, they were to be executed. But if parents kill a child, they are to be imprisoned for a year, not executed or even beaten; the intent of the law clearly was to reinforce the hierarchy of age and the authority of parental discipline. Other deaths within a family that did not raise issues of triarchal authority, such as when someone killed a sister or brother, were punished as other murders were, that is, with execution. Thus in the case cited above, since Anton Kirik was a peasant and the death was judged an unintentional homicide, it was punished with a beating and surety bond, with [152] no greater or lesser weight being placed on the spousal relationship. In other words, the law did not contain particular deterrents against a husband's exercising patriarchal discipline and did not offer women special protection from abuse.

A second Belozero case involving wife beating, but not murder, suggests more of the complexity of these human relationships. Kinsmen regularly intervened to protect women from abusive husbands, and women could escape from excessive abuse and receive compensation for injury. I and others have previously written about several such cases. But these were exceptions, offering relief to women only after their situations had severely deteriorated. The following case illustrates the weak position that women were in vis-E-vis an abusive household situation. In March 1679 Mikhail Semenov's wife Daritsa fled to the home shared by her brother and mother in a court village in Belozero province. She complained to her mother, the widow Varvara, that not only did her husband beat her "without stop," but so also did her mother-in-law, brother- and sister-in-law. She laid the blame on the mother-in-law, accusing her of instructing the others in this abuse: "it is impossible for me to live with her," she complained. Her mother, the widow Varvara, confirmed that the husband was abusive — she reported that when he came in search of his wife, he threatened to beat up the mother and yelled insults at them both.

The young wife Daritsa lay in bed ill from the abuse a Song time, and when she was better, the family informed the hundredman (sotskii) of the district. He instructed the wife to return to her husband. So the mother escorted her daughter back, and, according to the mother, Daritsa's husband and mother-in-law met them on the stairway of their home and immediately started to beat the young wife with planks. Daritsa's mother intervened and in turn was beaten; she barely managed to pull her daughter away from the husband, who was threatening to beat her to death.

The husband told a different tale, saying under questioning that his wife had simply left him, stealing money and clothing, and he alleged that when he went to fetch her, she and her mother insulted him with all manner of foul language and attacked him with blows to the face. He denied vociferously hitting or insulting Daritsa's mother, the widow Varvara. The case ends without a resolution, but the balance of power in the relationship is clear. The husband's home was assumed to be the rightful place for the wife, abused or not. Perhaps nothing better illustrates this than the fact that this litigation exists solely because Daritsa's family sued for the injury and insult to her mother, the widow Varvara. Only Varvara's injuries were worthy of litigation; the abuse of the wife is not even mentioned in the complaint that set this case into motion.

For women who fought back against abusive husbands, the law was generally unforgiving. In November 1636, for example, the wife of a service Cossack (stanichnii ataman) in the frontier town of Oskol killed her husband [153] Tikhon. She explained in questioning and under torture that she did it with no co-conspirators, under no-one's instigation, of her own free will, because he abused her: "I had no more strength to live with him, he beat me for no cause all the time." In a ruling of June 11, 1637 she was ordered executed, most likely by burial, but it is not specified, since the case breaks off with instructions to the local governor to ensure that she was not pregnant. The case noted: "According to the law, it is ordered not to execute pregnant women until after they give birth, because the child is not guilty".

Sometimes, of course, women had no such cause as physical abuse to mitigate their actions, and they suffered equally under the law. On August 8, 1635, for example, a townsman of the southern frontier town of Kursk, Semen Kuneev, was killed by two men acting on instructions of his wife; they beheaded him with a saber while he was drank and sleeping. The wife, Matrenka, arranged the murder, she testified in questioning and under repeated torture, because she had been carrying on a sexual liaison with the two men and the three of them had intended to flee together to the Komaritskii district near Sevsk. The accomplices concurred in her version, although at first all three falsely implicated another man against whom they shared a common enmity (several times he had caught them at the tavern engaged in fornication and beaten them for it). For her intent to murder and their following her instructions, ail three were judged guilty of murder and sentenced to execution, she by burial, the men most likely by hanging (it is not specified, but this was the norm of the 1669 lawcode).

Nevertheless even in the case of murder the law could be sensitive to considerations other than patriarchal authority. In 1646, for example, a Kozlov gentryman (syn boiarskii), Artemii Kuchenev, was killed by his wife Okulina, with the help of her son-in-law, husband of her eldest daughter by another marriage. In questioning and under torture she admitted the crime, motivated, she said, by outrage that he had sexually assaulted his stepdaughter, her own daughter, who was eight years old. Investigation among the neighbors revealed that the murdered man was notorious for such behavior in the community; common lore had it that he had killed two wives already, each because they had been complaining to the community of his similar attacks on their young daughters and had been threatening to take him to court. "Men of all ran^s in Kozlov town and province know of his criminality now and in the past," they told investigators. Okulina's bold step finally stopped his vicious cycle of abuse. The case languished through a change of governors and was referred to Moscow; in June 1650 the tsar and boyars ruled that the guilty murderers should be punished harshly with a beating by the knout, but spared execution, because they had killed a man who was proven in a survey of community opinion (poval'nyi obysk) to have been a criminal (vor) and a murderer. Okulina and her son-in-law, having been beaten, were released on surety bond, stipulating that they would not kill again nor engage in any criminal activity. [154]

Here we see in action a long-standing principle of Muscovite jurisprudence, that of reliance on community opinion to assess degree of guilt. Muscovite lawcodes from the 1497 and 1550 codices through the 1649 Conciliar Lawcode all rely on the opinion of community members to establish degree of guilt. If an accused criminal were considered a notorious criminal, his punishment was harsh and swift, while if the community testified to his upstanding character, the law was more lenient. A system based on reputation, of course, was risky. The 1669 Criminal Articles tried to limit inquest testimony to eyewitness evidence, and in 1688 such community inquests were abolished because it was observed that people used them to pursue "neighborhood disputes."But for most of the Muscovite period, such a community-based approach served the goals of lawmakers. In the eyes of the state, the benefit gained from shielding a community from such perceived evil men as Artemii Kuchenev transcended the social good derived from punishing a wife lor her failure to submit and obey.

The laws we have surveyed on murder upheld social stability as a fundamental principle, desiring most of all to maintain civil relations and order in communities. Since the family was the key building block of Muscovite communities, such considerations dictated that women should be harshly punished lor challenging their husbands' authority or bodily integrity, while men were supported in their disciplinary patterns in the family. In turn, communities had a say in enforcing social discipline. All people, not only women, felt the harshness of the law when convicted of behavior that undermined the safety and stability of family and community.


Колобков В.А.
Реформа опричнины

В докладе рассматриваются уникальные документальные свидетельства различных источников (в том числе неопубликованного полного текста "Жития св. Филиппа митрополита Московского", а также известного "Послания И. Таубе и Э. Крузе") о думном соборе конца 1567 — начала 1568 гг., который явился переломным этапом в истории опричнины. Предметом обсуждения собора стал мифический земский "заговор" (боярина И.П. Федорова) против жизни Ивана IV и территориальной целостности страны, раскрытый накануне опричниками. В качестве первоочередной меры для обеспечения расследования и с целью пресечения "заговора" царь предложил провести реформу управленческого аппарата Московского государства. В сфере управления реформа характеризовалась фактическим введением двоевластия, иными словами полным разделением страны. Усиление политической роли опричнины и придание ей контрольных функций объективно вело к [155] росту единовластия московского государя. Установлено, что взаимодополняющие известия повествовательных источников о деятельности собора согласуются с данными Описи государственного архива, которая зафиксировала его решения в списках "государеву сиденью о всяком земском указе", хранившихся вместе с указом 1565 г. о введении опричнины.

Дается новая интерпретация существа антиопричного протеста митрополита Филиппа Колычева, который прозвучал на январском соборе 1568 г. против готовившейся реформы и положил начало непримиримому конфликту царя и митрополита. Частичная деморализация членов Боярской думы и нежелание церковных иерархов поступиться правом "совета" перед государем оставили митрополита в полном одиночестве. В результате своей работы думный собор одобрил все предложения Ивана IV. Тем самым земские власти добровольно уступили свои полномочия опричнине.

Выводы сделаны на основе пересмотра общепринятой хронологии уникальных известий повествовательных источников об опричнине.


Комиссаренко А.И.
Диспут на защите Е.Е. Голубинским в 1880 г. докторской диссертации "История русской церкви": источниковедческие аспекты

Значение научной деятельности академика, профессора Московской духовной академии Евгения Евстигнеевича (Евсигнеевича) Голубинского (1834—1912) общепризнано. Его перу принадлежит ряд фундаментальных исследований по истории утверждения в древнем и средневековом русском обществе православия, русско-византийских религиозных связей, церковной администрации Киевской и северо-восточной Руси X—XV вв. и Русского государства конца XV — первой половины XVI вв.

В докладе рассматривается научная биография Е.Е.Голубинского, содержание и значение докторской диссертации "История русской церкви", характер и содержание диспута при ее защите. Приведены основные положения диссертации, сформулированные Е.Е.Голубинским в 17 развернутых тезисах. На видное место в труде Е.Е.Голубинского выходили источниковедческие проблемы. Автор, используя сравнительно-исторический метод, реконструировал церковные учреждения на Руси по аналогии с византийскими. В диспуте приняли участие официальные оппоненты: ординарный профессор Московской духовной академии по [156] кафедре русского раскола Н.И.Субботин и ординарный профессор той же академии по кафедре гражданской истории В.О.Ключевский. В качестве неофициального оппонента выступил редактор журнала "Душеполезное чтение" протоиерей В.П.Нечаев. Диспут развернулся, главным образом, вокруг "критических методов" исследования, происхождения древних письменных источников, вопросов истории русского летописания и принял глубокий профессиональный характер. Заявившие в самом начале диспута о своем желании "возражать" наместник Троице-Сергиевой лавры архимандрит Леонид, граф М.В.Толстой и приват-доцент духовной академии по кафедре византийской истории И.И.Соколов "не нашли удобным предложить свои возражения докторанту". Защита диссертации была признана всеми членами академического Совета "вполне удовлетворительной".

Дискуссию продолжили А.Павлов и Е.В.Барсов, опубликовавшие открытые письма Е.Е.Голубинскому, оспаривая его мнения по ряду частных вопросов.

"История Русской церкви" Е.Е.Голубинского была первой научной работой по русской церковной истории, в которой, как отмечал в 1903 г. С.И.Смирнов, автор, "вооруженный молотом критики, ...пересмотрел и перетрогал все здание своей науки и немало камней, даже лежащих в ее фундаменте, разбил своим беспощадным молотом... Критицизм ученого переходит в скептицизм, когда он касается оценки источников своей науки"; вместе с тем, "критическая обработка источников и сама по себе содействует выяснению исторической истины..., получается возможность твердых научных построений по истории русской церкви". Если в ученом сообществе труд Е.Е. Голубинского был признан в качестве фундаментального, то высшие церковные власти — Святейший Синод и обер-прокурор К.П.Победоносцев — встретили его весьма настороженно: критический пересмотр устоявшихся концепций ранней церковной истории показался духовному истеблишменту чуть ли не потрясением основ русского православного прошлого.

Прошло более 100 лет после выхода в свет I тома "Истории Русской церкви". За этот срок его значение не только не померкло, но еще более упрочилось. Критические наблюдения автора, касающиеся русских летописей, послужили одним из импульсов к масштабным источниковедческим "разысканиям" акад. А.А.Шахматова. Даже в 20–70-е гг. — время, когда в науке в отношении церковной истории превалировал вульгарно понимаемый классовый подход, отечественные ученые не могли обойти стороной выводы и построения Е.Е.Голубинского. В последнее время концепция выдающегося историка Русской церкви стала неотъемлемой частью арсенала современной исторической науки. [157]


Кореневский А.В.
По следам Филофея (опыт реконструкции биографии древнерусского книжника)

Доклад посвящен проблемам реконструкции биографии автора возникшей в России в XVI в. теории "Москва — Третий Рим", названного в заглавиях посланий старцем псковского Елеазарова монастыря Филофеем. Известно, что Филофей состоял в переписке со многими влиятельными людьми, среди которых были дипломат Федор Карпов и псковский великокняжеский дьяк Михаил Григорьевич Мисюрь-Мунехин.

По косвенным признакам устанавливается время жизни старца. Автором выдвинуто аргументированное предположение о том, что Филофей умер вскоре после 1547 г. Установлено, что известная нам литературная деятельность автора теории "Москва — Третий Рим" всецело приходится на его преклонные годы (1521 — ок. 1547). Выдвинув по контексту посланий, надежно атрибутируемых Филофею, гипотезу о его позднем постриге и анализируя характер его эпистолярных взаимоотношений с Федором Карповым, автор делает вывод о том, что Филофей вступил в пору жизненной зрелости не ранее конца XV в. Принимая во внимание привилегированный характер Елеазарова монастыря, что предполагало значительную сумму вклада при пострижении (и, следовательно, состоятельность старца до пострига); глубину познаний в области богословия и мастерство "плетения словес", обнаруживаемые в посланиях Филофея, что позволяет заключить, что еще до пострига он был весьма церковно-образованным человеком (и, возможно, имел отношение к духовному сословию); существование каких-то особых интересов, связывавших Филофея с Новгородом; наконец, традицию выбирать при пострижении монашеское имя на ту же букву, что и прежнее, мирское, зачастую — даже созвучное ему, а также на основе текстологического анализа "Повести о псковском взятии" и других литературных памятников, созвучным филофеевским сочинениям, автор предполагает, что старец до пострига мог быть тем, от кого псковичи узнали об аресте псковской делегации великим князем в Новгороде — "от Филипа Поповича от купчины от псковитина". Последний был одним из непосредственных участников событий 1510 г. Если это и есть искомая персона, то "Повесть о псковском взятии" проливает свет на обстоятельства и мотивы пострига Филофея, а также выбор Елизарова монастыря. Гипотеза не противоречит ряду других источников (грамота некоего Филиппа Петрова, адресованная новгородскому архиепископу Геннадию, о состоявшемся в Пскове диспуте местных священников с католическими монахами, "Житие Никандра Псковского" XVII в. и др.). Изложенная версия биографии Филофея не претендует на статус истины в последней инстанции, однако положенные в ее основу источники не противоречат друг другу — ни логически, ни хронологически. [158]


Crummey R. Elite and Popular Religion in 17th-century Russia: Observations
(Крамми Р. Элита и "народная религия" в России XVII в.: наблюдения )

This paper reexamines the patterns of religious conflict in Russia in the second half of the seventeenth century and the first years of the eighteenth in the light of recent studies of the Reformation and Counter-reformation in western and central Europe.

The concepts "elite religion" and "popular religion" are very difficult to define and the distinctions between them are imprecise. As scholars of many societies have shown, the religious beliefs and practices of educated elites assimilated some features of popular religion and the reverse. Nevertheless, in spite of their ambiguity, the notions of "elite" and "popular" religion remain useful rhetorical devices for discussing religious conflicts in early modern Europe, including Russia.

In spite of the great differences in religious traditions and social and political structures, the experience of the Reformation and Counter-Reformation in western and central Europe, as presented in recent scholarly writing, can provide helpful insights on the conflicts in Russia in the late seventeenth century. I have in mind the recent literature on the English Reformation, above all Eamon Duffy's book, and the extensive discussions of "confessionalization (Konfessionalisierung)" in the German-speaking lands, both Protestant and Catholic. Among other themes, these works stress that:

a. Religious reform took place under the leadership of members of religious elites (reforming members of the ecclesiastical hierarchy or educated parish clergy and lay people).

b. In the long run, reform could be instituted only with the support of the secular government, whether a monarchy or a city council.

c. Popular movements of religious revival contributed to a demand for reform and mobilized significant numbers of lay enthusiasts who attempted to live a radically purified Christian life and to convert others to their views. At their most extreme, the popular reformers adopted beliefs and practices that struck most religious leaders and believers of their time as bizarre and fanatical.

d. Threatened by what they saw as heresies and grossly immoral practices — and the threat to social and political order that they represented the reformers within the elite turned to the secular authorities to destroy these popular manifestations of religious extremism and carry out a program of orderly reform from the top down.

e. When confronted by the power of the state and the established ecclesiastical hierarchy, most parish clergy and ordinary believers conformed to [159] official dictates, at least on the surface Thus, in England, most parishes successively changed their buildings and their worship from Catholic to Protestant to Catholic to Protestant reluctantly, but without open resistance. Although they attracted much attention and admiration, there were relatively few martyrs for either cause.

f. By the early seventeenth century, in each state of Protestant and Catholic Europe, the establish secular and religious authorities, working together, had succeeded in creating a single confessional structure which rigorously enforced theological uniformity and moral order and strove to suppress any subversive manifestations of popular religious culture.

These insights, it seems to me, are helpful in understanding some aspects of the complex religious struggles in seventeenth-century Russia. The following suggestions are reflections on recent writings on the origins of Old Belief (those of Georg Michels, V.S. Rumiantseva, N.S. Dem'kova and N.N. Pokrovskii and his colleagues in Novosibirsk) and the Nikonian reforms (P. Meyendorff).

In considerable measure, the conflict within the Russian church over the Nikonian reforms was a struggle between two factions within the elite of the clergy. The early polemical writings of Nikon's opponents reflect their firm understanding of the Eastern Orthodox tradition as it was known in Russia before the middle of the 17th century.

In the middle decades of the 17th century, official investigations uncovered a number of scattered movements of popular religious protest and revival such as the so-called "Kapitonovshchina". The beliefs and practices of these groups, as reported in inguisitorial sources, shocked and challenged the leaders of church and state. As the conflict within the religious elite over Nikon's reforms became more bitter and public, some adherents of these popular movements expressed their opposition to the new service books even though liturgical issues had little to do with their primary teachings and practices.

The ecclesiastical council of 1667 sealed the alliance between the hierarchy and officially-sanctioned clergy and the state. Thereafter the leaders of church and state fought together against subversion and rebellion in the name of the Old Faith. By the same token, the intransigent opponents of the reform made de facto alliances with movements of regional opposition or social and political unrest whose adherents found the defense of the Old Faith a useful rallying cry.

Faced with harsh penalties for refusal to submit, most members of the religious elite and their parishioners accepted the new service books as Michels has demonstrated. At the same time, does this fact mean that they were all indifferent to the content and symbolic messages of Nikon's reforms? I believe that such a conclusion is unwarranted. The phenomenon may instead be a form of "inner emigration" since a number of prominent Old Believers alternated between outward acceptance of the new order and militant opposition depending on the circumstances in which they found themselves. [160]

By the beginning of the eighteenth century, Russia had two competintf religious elites. For, as the scattered and persecuted opponents of the reformed church and the state began to organize themselves into an underground movement with a few visible centers of authority such as the Vyg community, their self-appointed leaders sought to discipline and channel the devotion of their followers in much the same way as the official Orthodox hierarchy. The leaders of Old Belief had far greater difficulty in doing so, of course, because the state was their enemy.


Лаврентьев A.B.
"Царские шапки" Кремлевской казны и их судьба в Смуту 1605—1613 гг.

В последнее время заметно возрос интерес к истории российских государственных регалий великокняжеского и царского периодов, в первую очередь "шапок" — венцов. Однако до сих пор не выяснено ни общее количество их в кремлевской казне XV—XVII вв., ни обстоятельства, диктовавшие необходимость изготовления очередной "шапки". Несомненно лишь, что важнейшим рубежом в истории "государьских венцев" явилось Смутное время. Его пережили всего две "царские шапки": древняя "шапка Мономаха" и так называемая "шапка Казанская". Нет сомнений, однако, что до "Смуты" "шапок" было больше. Так, иностранцы (в частности, Ж. Маржерет) упоминают количество "царских шапок", соответствующее числу "царств" "большой титлы" российских государей ("царь Казанский, царь Астраханский, царь Сибирский"). Кроме того, имеются сведения о "венце", предназначавшемся для Марины Мнишек. К моменту венчания на царство Михаила Федоровича Романова три из них были утрачены.


Ланской Г.Н.
Академик М.Н. Покровский: жизнь после смерти

Выступление посвящено одной из актуальных проблем в изучении истории советской исторической науки. В нем рассматриваются различные стороны научной, организационной и педагогической деятельности М.Н. Покровского. Особое внимание уделяется характеристике противостояния между советскими историками-марксистами и их оппонентами во главе с С.Ф. Платоновым. В контексте развития российской исторической науки на рубеже XIX—XX вв. рассматривается [161] процесс формирования представлений М.Н. Покровского об особенностях развития России. На основе конкретного исторического материала анализируются некоторые специфические черты советской исторической науки.


Леушин М.Л.
Из жизни Историко-архивного института: прием в партию А.И. Гуковского (1943 г.)

В сообщении по подлиннику публикуется протокол партийного собрания Историко-архивного института, фиксирующий обсуждение парторганизацией заявления заместителя директора института по научной и учебной работе (1942—1945) А.И. Гуковского о приеме в члены ВКП(б).

Алексей Исаевич Гуковский (1895—1969) — яркая и типическая фигура истории советской исторической науки: историк, источниковед, автор известных в свое время учебников, мемуарист, педагог. Вместе с директором института П.Б. Жибаревым (1942—1944) А.И. Гуковский сделал многое для того, чтобы в годы войны институт сумел сохранить и умножить кадры специалистов и учебно-производственную базу. Активная и широко понимавшаяся А.И. Гуковским профессиональная деятельность оживила своеобразный и по существу не исследованный феномен истории института — т. н. "борьбу историков и архивистов". Представители архивоведения обвиняли заместителя директора института в недооценке этой дисциплины, что — при политически акцентированном ее приоритете для института — позволяло партийным структурам третировать людей науки. Эти обстоятельства отражены протоколом.

Публикуемый источник интересен также тем, что одним из заданных Гуковскому вопросов был "Почему вы еврей — пишетесь русским?"; обсуждение же этого вопроса парторганизацией демонстрируют ментальность и типологию социального поведения представителей гуманитарной интеллигенции военного времени и могут служить для изучения истории антисемитизма в СССР в этот период.


Лисейцев Д.В.
Посольский приказ в Смутное время

Доклад посвящен изучению состояния внешнеполитического ведомства Московского государства — Посольского приказа в Смутное время [162] начала XVII столетия. Рассматриваются условия работы приказа, изменения в структуре приказного персонала, нововведения в дипломатическом церемониале и терминологии документации Посольского приказа. Автор рассматривает ментальные новации в верхушке московского общества и изменения в отношении к внешнему окружению страны, их воздействие на состояние российского внешнеполитического ведомства. Смута значительно снизила уровень безопасности дипломатической деятельности. Деятельность Посольского приказа осложнялась и тем, что в годы Смуты все политические силы в борьбе за власть стремились наладить самостоятельные контакты с зарубежными дворами. Лишь к 1616 г. Посольский приказ вернул себе "монополию" в определении внешней политики.

В докладе освещены изменения в составе персонала Посольского приказа в годы Смуты, новшества в работе и церемониале Посольского приказа, относящиеся, главным образом, к правлению Лжедмитрия I (оживление дипломатических контактов с римской курией, вступление русского царя в переписку с частными лицами за рубежом, упрощение дипломатических процедур), в терминологии дипломатических документов (употребление терминов "цесарь", "высокая рука", "сенатари" — бояре и др.).


Лукичев М.П., Лукьянова Е.В.
Новые разыскания о бумаге русского производства и ее использовании Московским печатным двором в XVII в.

О разрабатываемой в Российском государственном архиве древних актов методике определения бумаги русского производства XVII в. (по материалам приказа Книгопечатного дела и его книжной продукции).


Майорова А.С.
С.В. Юшков в Саратове (1919—1927)

Серафим Владимирович Юшков, чья роль в истории науки в нашей стране была высоко оценена еще при его жизни, прожил в Саратове несколько лет. Здесь были опубликованы некоторые его работы по истории русского законодательства и по социально-политической истории Киевской Руси. С.В. Юшков работал в Саратовском университете, в других вузах города, принимал участие в деятельности Общества истории, археологии и этнографии, был депутатом Саратовского Совета. В [163] докладе поставлен вопрос о воздействии ученого на формирование облика университета, о его роли в истории края. Личность и деятельность С.В. Юшкова рассматривается в кругу саратовской профессуры, приглашенной в 1919—1920 гг. из Москвы, Петрограда, Томска, Харькова, в повседневной факультетской работе; уделено внимание его участию в культурной жизни края (Саратовская губернская ученая архивная комиссия, Саратовское общество истории, археологии и этнографии). Приведены данные о научных докладах С.В. Юшкова, сделанных во время его пребывания в Саратове, его саратовских учениках, о связях с университетом, сохранившихся после отъезда ученого в Москву.


Маматова Е.П.
Из истории Рузы и Рузского удельного княжества в XV — начале XVII в.

Исследуется происхождение Рузского уезда, возникшего из Рузского удельного княжества. На основании данных актовых источников (духовных московских великих и удельных князей XIV—XV вв. и др.) прослежена судьба Рузского удела, в конце 1533 г. вошедшего окончательно в состав территории Российского государства. В 30-х — первой половине 50-х гг. XVI в. Руза и уезд управлялись наместниками и волостелями, в результате проведения губной реформы в Рузе появились губные старосты. В годы опричнины Руза оставалась в составе земщины. Управляли в годы опричнины XVI в. в Рузе городовые приказчики (1568/69—1571/72) и губные старосты (1566/67). Руза в XVI — начале XVII в. — небольшой город. По росписи 1624 г. в ней всего 91 двор.


Мельникова А. С., Кренке Н.А., Зайцев В.В.
Находка археологов на "Романовом дворе": неизвестный денежный двор времени денежной реформы 1654—1663 гг.

В докладе на основе археологических и нумизматических материалов, а также данных письменных источников установлен факт существования в 50–60-е гг. XVII в. Дворцового денежного двора, о котором ранее не было достоверных известий.

В 1996—1998 гг. сотрудниками Московской археологической экспедиции Института археологии РАН на заднем дворе Московского Государственного университета (Моховая, 9) были обнаружены остатки [164] денежного производства. Площадь, количество и состав находок свидетельствуют о находке ранее неизвестного денежного двора, расположенного на территории, бывшей до 1655 г. во владении двоюродного дяди царя Н.П. Романова, после смерти которого двор был отписан в казну. Находка идентифицируется с данными письменных источников о существовании в Москве в годы денежной реформы 1654—1663 гг. помимо известных денежных дворов — Старого Московского в Кремле и Нового ("Английского") в Китай-городе — еще одного денежного производства. Анализ обнаруженного нумизматического материала показал, что Дворцовый денежный двор использовал чеканы упомянутых Московских денежных дворов. Время существования Дворцового двора приходится на конец 50-х — 1662 гг., когда пожар (следы его прослеживаются на археологическом материале) уничтожил все его постройки.

Причины устройства третьего московского двора в годы реформы 1654—1663 гг., предназначенного, судя по названию, для обеспечения дворцовых нужд, заслуживают специального исследования.


Михайлова И.Б.
К вопросу о смуте второй четверти XV в.

В отличие от мнений, сложившихся в отечественной историографии, автор доклада считает, что в процессе создания единого Российского государства в XV в. превалировали факторы, способствовавшие сплочению общества, установлению гармоничных взаимоотношений народа и власти. К этим факторам относятся возвышение Москвы, усиление великокняжеской власти, "собирание территорий", создание единого аппарата управления, реформирование войска, укрепление его боеспособности, сложение великорусской народности, освободительная борьба против монголо-татарских поработителей. Идея службы во имя Отечества пронизывала все общество, сплачивая воедино все социальные страты и сословия. Как долг, служение Руси воспринималась и деятельность князей. Реформы Василия II и его союзников, нацеленные на ускорение процесса строительства Великорусского государства, обеспечили ему победу в феодальной войне второй четверти XV в.


Михальченко С.И.
Общество истории, филологии и права при Варшавском университете

Сообщение посвящено Обществу истории, филологии и права при Императорском Варшавском университете, которое существовало в [165] начале XX в. Сообщение построено преимущественно на основе материалов Архива города Варшавы.

Рассматриваются попытки открыть гуманитарное научное общество при Варшавском университете в 70–90-е гг. XIX в., инициатива профессора по кафедре истории русского права Ф.В. Леонтовича (1898), обратившегося в Петербург с обоснованием необходимости открытия Общества истории, филологии и права, обстоятельства создания общества, работа над уставом, первоначальный персональный состав и структура. Деятельность Общества раскрывается, главным образом, по публикациям сообщений о докладах и дискуссиях и по протоколам заседаний Общества истории, филологии и права. Изучены семь выпусков "Записок" Общества.


Морозов Б.Н.
Князья Курбские на службе в России в XVII в.

В докладе на основе опубликованных и вновь вводимых в научный оборот документов исследуется история взаимоотношений потомков боярина князя Андрея Курбского и российской администрации в середине XVII в. Выявляются новые данные о связях потомков Курбского с Шаховскими, их действиях в период войны России и Польши, России и Швеции середины XVII в.


Морозов В.В.
Летописец начала царства: складывание и эволюция

На основе сопоставления комплекса летописных источников исследуется складывание и эволюция Летописца начала царства — исторического произведения, вобравшего в себя изложение событий 1533—1560 гг. Устанавливаются источники Летописца, выделяются его редакции. По мнению автора, Летописец невозможно считать явлением, внезапно вызревшим в недрах митрополичьей канцелярии или государевой казны. Скорее, это звено непрерывного официального летописания, приуроченное (как и предыдущие) к важному событию — присоединению Казани осенью 1552 г. [166]


Назаров В.Д.
Служилые князья в России (XV — последняя треть XVI в.)

Служилые князья — особая группа российской средневековой знати — на протяжении почти двух веков были важнейшей составляющей в государственно-политическом развитии Северо-Восточной Руси в целом. Среди исследований, разрабатывающих историю этой социальной группы, следует указать в первую очередь на работы С.Б. Веселовского, А.А. Зимина, В.Б. Кобрина, ряда иных ученых. Несмотря на ряд верных наблюдений, отметим непроясненность некоторых формулировок, противоречивость в оценках распространенности феномена служилых князей, в описании их статуса названными исследователями.

Можно выделить три причины подобной историографической ситуации. Первая и важнейшая — крайняя ограниченность документальных источников (по объему текстов и по жанровому разнообразию). Вторая причина — влияние историографической инерции: по сложившейся со С.Б. Веселовского традиции служилые князья характеризовались по данным о верховских служилых князьях первой половины XV в. Третья причина — отсутствие сквозного исследования этой группы российской титулованной знати на всем протяжении ее существования. Именно эту задачу и предполагает решить автор в докладе.

По документам и, отчасти, по летописным текстам время существования служилых князей определяется вполне четко: начало XV — последняя треть XVI в. Причем, последняя фиксация служилых князей в перечне дворовых 1589 г. носит явно архаичный характер.

Рождение этой особой группы княжья произошло в принципиально изменившихся государственно-политических условиях конца XIV в. На смену традиционной системе межкняжеских отношений, в центре которой был ненаследуемый великокняжеский стол во Владимире, пришла система равностатусных юридически великих княжений с центрами в Москве, Твери, Ярославле, а также ряда иных княжеских столов. В этих обстоятельствах было логичным появление особой группы князей, не обладавших полнотой суверенных прав в сфере межкняжеских отношений, родовая территория которых не должна была "выходить" за государственные границы того или иного великого княжения.

По всей совокупности документальных текстов выделяются две формы исторического существования служилых князей: служилые князья-"индивидуалы" и территориально-клановые их группы. Обе они сосуществуют на протяжении всего указанного периода, хотя по логике эволюции это как бы следующие друг за другом две фазы одного процесса. Основное отличие этих форм в типе оформления отношений служилых князей с сюзереном, в объеме их суверенных прав на родовые земли и подвластное население, характере ограничения этих прав со стороны [167]

{В pdf’е пропущено две страницы. OCR}

фигуре и атрибутах власти олицетворяет непрерывность существования государства и социума.

Изучая "средневековую политическую теологию", Кантрович выделил на западно-европейском материале еще модель "Christ-Centered Kingship", т.е. "Государь — Христос"; он относил эту модель к началу II тысячелетия, считая ее первичной по отношению к другим моделям. На Руси модель "Государь — Христос", напротив того, манифестируется достаточно поздно — в правление Петра I.

Средневековые модели "условной" власти, распространенные по всему христианскому миру, на Руси оставили менее заметный след, чем на Западе. Может быть, по той причине, что для русской культурной ситуации оказались не столь значимы конфликты церкви и власти или религиозные распри, которые обыкновенно актуализировали соответствующие модели.


Орлицкий Ю.Б.
Два Вельтмановых перевода "Слова о полку Игореве": от «искусственного изящества» к «естественной красоте»

В докладе с точки зрения изменившегося за тридцать лет статуса прозаического и стихотворного дискурсов и характера интереса к древнерусской культуре сопоставляются два издания перевода "Слова о полку Игореве", выполненные русским писателем-новатором А.Ф. Вельтманом: "Песнь ополчения Игоря Святославича, князя Новгород Северского" (1833) и "Слово о полку Игореве" (1866).

Сравнение названных книг представляет интерес как с точки зрения истории освоения "Слова" русской культурой XIX в., так и с точки зрения динамики развития русской словесности середины прошлого века. В докладе анализируются внесенные автором изменения в ритмический строй перевода, имеющая принципиальный характер замена литературного комментария на историко-лингвистический. На основе анализа текста делается вывод о том, что динамика освоения древнерусского памятника выдающимся писателем XIX века вполне закономерна: от неточного вольного переложения — к попытке точного воспроизведения, от монотонного стихоподобия — к ритмической полифонии, от "искусственного изящества" — к "естественной красоте". [170]


Павлович М.К.
Проблемы учета и сохранности кремлевских сокровищ в XVIII в.

Тема выступления связана с проблемой власти и собственности в России. Объединившиеся в конце 1726 — начале 1727 гг. в единую Мастерскую и Оружейную палату четыре кремлевские сокровищницы (Мастерская палата, Казенный приказ, Оружейная палата и Конюшенная казна) на протяжении XVIII в. сочетали в себе функции хранилища ценностей и производственно-реставрационной мастерской. Одновременно шел процесс зарождения элементов музейной деятельности. Автором рассмотрены вопросы учета и хранения — составление описей и реестров, выработка подходов к комплектованию, экспертиза ценности, обеспечение сохранности вещей. Особое внимание уделено проблеме выдачи предметов, позволяющей говорить о специфических особенностях Мастерской и Оружейной палаты, являвшейся не только государственным собранием регалий и прочих ценностей, но и сокровищницей правящей династии Романовых, представители которой использовали предметы для различных торжественных церемоний, а также в своих личных целях.


Пашков А.М.
Первое краеведческое сочинение по истории средневекового Олонца и его автор

Во второй половине XVIII — первой четверти XIX вв. в провинциальных городах России под влиянием идеологии Просвещения возникает региональная историография. Этот процесс затронул и Олонец, над изучением истории которого успешно трудился выдающийся региональный краевед, писатель, историк и педагог конца XVIII — первой четверти XIX вв. Тихон Васильевич Баландин. В 1824—1825 гг. он создал большое краеведческое произведение "Историческое краткое сведение о состоянии доселе бывшего и нынешнего положения города Олонца и о прочем", посвященное истории Олонца в XVII-XVIII вв. Его труд представляет большой интерес с точки зрения фактического материала, почерпнутого из архива олонецких воевод XVII—XVIII вв. и не утратившего своего значения и до сих пор, а также с точки зрения историографии региональной истории, так как позволяет понять побудительные мотивы автора, его мировоззрение, представления о роли и значении труда историка, приемы и методы выявления и использования [171] источников. Это дает новые сведения о состоянии исторического самосознания русской провинции на рубеже XVIII-XIX вв.


Перевалов В.А.
Из истории архива Александра-Свирского монастыря XV—XX вв.

Доклад посвящен изучению документальных богатств одного из крупнейших и известнейших северорусских монастырей — Александро-Свирской обители. Исследуются различные части монастырского архива, хранящиеся в архивохранилищах страны (РГАДА, Архив СПбФИРИ РАН, ЦГА Республики Карелия и др.). В докладе сделана попытка проследить судьбы этих разделенных ныне частей когда-то единого архива. Даются сведения о количестве и хронологических рамках документов монастыря.


Перхавко В.Б.
Особенности этнической ситуации в Древней Руси

Еще до создания Древнерусского государства восточные славяне активно контактировали с соседними племенами и народами. Часть из них была ассимилирована и вошла в качестве субстрата в восточнославянский этнос, другие — сохранили свою этническую самобытность, превратившись в данников Руси. Частые перемещения воинов и смешанные браки, несомненно, способствовали отмиранию племенной замкнутости, этнической консолидации Руси и формированию в X—XI вв. древнерусской народности.

Никаких острых национальных проблем тогда на Руси не существовало. Составляя ядро государства, восточные славяне не являлись господствующим этносом. Разделение на "своих" и "чужих" было основано исключительно на религиозных различиях. При этом крещение было желательным, но вовсе не обязательным условием сотрудничества Руси с иноязычными вассалами в XI—XII вв. В отличие от "закрытого" византийского общества, где христиане, которые не являлись греками, обладали меньшими возможностями, Древнерусское общество было открытым. И в эпоху Древней Руси, и в более поздний период Московского царства далеко не все элементы имперского византийского наследия (в том числе и в области отношений с другими подчиненными народами) имели почву для внедрения среди русских в силу их большей открытости и терпимости как этноса. [172]


Петров К.Б.
Книга Полоцкого похода 1563 г.

Доклад подводит итоги изучению текста и рукописи "разрядной книги" Полоцкого похода 1563 г. Рукопись книги, наряду с описью Царского архива XVI в., которой плодотворно занимался А.А.Зимин, находится в РНБ. Дается общая характеристика рукописи, являющаяся результатом кодикологического и палеографического изучения рукописи; представлены результаты источниковедческого и текстологического анализа записей книги; освещены вопросы истории рукописи после ее составления, вплоть до XIX в. Наряду с этим, в докладе затрагиваются более общие источниковедческие проблемы, такие как видовая принадлежность записей как делопроизводственного текста. Прежде всего, оспаривается мнение о возможности называть текст "разрядной книгой". Наряду с этим проводится выяснение характера взаимоотношения записей книги Полоцкого похода 1563 г. с сохранившимся (в частных списках) Государевым разрядом 1585 г.


Прохоров М.Ф.
Из ранней истории практической генеалогии крестьянства

В историческом наследии видных историков А.А. Зимина, В.Б. Кобрина и А.Л. Станиславского особое место занимала генеалогия, ее теоретические, методические и конкретно-исторические вопросы.

В сообщении подвергнута анализу история практической генеалогии крестьянства в период ее становления XVII—XIX вв. — история составления крестьянских родословных, росписей, таблиц и схем. Рассматриваются мотивы составления крестьянских родословных (они составлялись в практических целях для государственных учреждений, помещиков и крестьян), степень сохранности источников по истории крестьянских родов, состав и характер крестьянских родословных и "поколенных" росписей, вотчинных родословных крестьянских книг. Особое внимание в сообщении уделено генеалогической "самодеятельности" крестьянства, проявлению в его среде интереса к собственному роду ("Записка о происхождении Варакиных", родословные, составленные И.А. Голышевым, бывшим крепостным крестьянином, известным историком Пермского края Ф.А. Волеговым и др.). Прослежено развитие практической генеалогии крестьян на Севере и Сибири, где прожитию-) государственное крестьянство с высоким уровнем грамотности. Изложены наблюдения автора над формами фиксации крестьянских родословий. [173]


Рашковский Е.Б.
Наследие Пушкина: опыт науковедческого исследования

Одна из существенных особенностей пушкинского поэтического дискурса связана со стремлением пережить и осмыслить процессы непрерывного взаимодействия и взаимопорождения стихий поэтической речи, с одной стороны, и личности поэта — с другой. Причем процессы такого взаимодействия и взаимопорождения связываются у Пушкина с разными областями жизни, мысли и воображения и пронизывают собой разные уровни внутреннего опыта поэта.

Такова основа поэтической эвристики Пушкина. И эта эвристика помогает, на взгляд автора, более пристально изучать взаимосвязанные элементы внутренней конфликтности и внутренней преемственности (continuity) в истории науки, в деятельности отдельных ученых, научных течений и школ. Это касается не только наук социо-гуманитарного круга, но и изучения научной сферы в целом.


Румянцева М.Ф.
Проблема восприятия времени в историческом познании

В докладе исследуется категория исторического времени в историософских системах XVIII—XX вв. Рассматриваются несколько способов восприятия исторического времени: время как "четвертое измерение" (Гердер), идея присутствия прежде бывшего в настоящем (Гегель), время как континуум (Марк Блок), противоположность "математического и хронологического числа" в восприятии "мира-как-природы" и "мира-как-истории" (Шпенглер). Основной тезис доклада: восприятие исторического времени обусловлено представлением о целях исторического познания. Этот тезис обосновывается путем выявления особенностей восприятия исторического времени в трех типах историософских систем, по-разному ориентированных в историческом пространстве: прошлое ради прошлого, прошлое ради настоящего и прошлое ради будущего. Анализируется в контексте рассматриваемой проблемы оппозиция категорий "изменение" (А.С. Лаппо-Данилевский) и "развитие" (Л.П. Карсавин). Особое внимание уделяется парадоксальности восприятия исторического времени в по-прежнему весьма распространенных стадиальных теориях исторического процесса. [174]


Рыков Ю.Д.
О трех новых списках первого послания Курбского Ивану Грозному (первой редакции)

Настоящее сообщение посвящено текстологическому изучению трех новых списков Первого послания князя А.М. Курбского царю Ивану Грозному первой редакции. Эти списки не были использованы новейшими издателями "Переписки Ивана Грозного с Андреем Курбским" (Л., 1979, М., 1981; М., 1993) и лишь недавно попали в поле зрения современных исследователей. Списки эти хранятся в архивохранилищах Москвы и Санкт-Петербурга — 1. РНБ. Основное собрание. Q. IV. № 280; 2. РГБ. Собрание Е.Е. Егорова. № 355; 3. ГИМ. Собрание Л.С.Уварова. № 346. В сообщении предлагается версия места списков в классификации, предложенной А.А. Зиминым, исследуются текстологические связи списков с ранее известными памятниками, их источники, кодикологическое окружение, выдвигаются предположения о возможной роли списков в последующих исследованиях.


Севастьянова А.А.
Другие два портрета: Аввакум и С.Д. Яхонтов

В докладе анализируется явление текстового и смыслового совпадения в автобиографических сочинениях двух деятелей разных эпох: краеведа и историка, главы Рязанской ученой архивной комиссии С.Д. Яхонтова и автора известного "Жития..." протопопа Аввакума, вождя старообрядцев и писателя XVII в. Разумеется, совпадения не дословны: близка мысль, идея, образность, состояние души, при котором рождались почти одинаковые строки, поскольку оба автора пережили гонения, унижения, насильственное заключение в неволю. Неопубликованные яхонтовские дневники раскрывают ситуацию 1929—1930 гг., когда в обстановке начавшихся советских "чисток", доносов и репрессий пострадали деятели музейного и краеведческого движения в провинции.

Изучение показывает точность выводов, сделанных В.Б. Кобриным о произведениях других двух деятелей — Курбского и Раскольникова: не случайное совпадение, а сходство ситуаций, биографической канвы, взглядов исторических лиц из разных эпох, — вот что является разгадкой почти дословной близости писаний, отразивших проблему "историк во времени". [175]


Скобелкин О.В.
Участие "бельских немцев" в военных действиях против войск Владислава

Выступление посвящено участию ирландцев и шотландцев в событиях 1617—1618 гг., связанных с походом армии королевича Владислава на Москву. Эти иноземцы с 1613 г. были на русской военной службе и входили в группу так называемых "бельских немцев". В выступлении рассматривается их участие в обороне Можайска в составе отряда Б.М. Лыкова и обороне Москвы (отражение штурма Арбатских ворот); освещаются некоторые вопросы назначения и выплаты жалования; анализируются потери и связанные с ними служебные назначения.


Скоробогатов А.В.
Политическая доктрина императора Павла I: Опыт системного анализа

Павел I — одни из немногих Российских императоров, кто вступил на престол с определенной политической программой. Конечно, ни в одном произведении Павла Петровича нет целостного изображения программы, его политические взгляды разбросаны по ряду записок и писем к единомышленникам. Системный анализ этих документов позволяет сделать вывод, что государственно-правовая теория, разработанная в его политической доктрине, представляет собой цельную по социальной и политической направленности концепцию. Павел Петрович обосновывал политические принципы самодержавного государства — с сословным делением общества, абсолютной властью монарха и бюрократической системой государственной организации. Основные понятия политических учений умеренного просветительства и полицейской науки Европы были существенно переработаны и преобразованы, их обоснование было подчинено условиям общественного и государственного строя России конца XVIII в.


Скрынников Р.Г.
Проблемы закрепощения крестьян в России в конце XVI в.

Глубокие перемены в социально-политическом строе России, происшедшие в XVI в., были связаны в первую очередь с эволюцией [176] земельной собственности. До конца XV в. на Руси господствовала вотчина. В XVI в. доминирующей формой собственности стала государственная поместная собственность. В докладе уточняется понимание термина "сближение", характеризующего отношения между этими подвидами собственности, роль опричнины в этом процессе, принцип государственного обеспечения и регулирования поместного землевладения и его отношение к процессу дробления земельных владений. Отмечено появление в последней четверти XVI в. нового социального персонажа — "сына боярского с пищалью", имевшего совсем небольшие поместья либо безземельного, численность новой прослойки (не случайно Юг России стал главным очагом Смуты в начале XVII в., кризис мелкопоместного дворянства приобрел здесь наиболее резкие черты). Дробление вотчин стало одной из главных причин упадка старого боярства в XV в. Процесс дробления государственных имений стал одним из главных факторов упадка военно-служилой поместной системы во второй половине XVI в.

В докладе рассмотрены особенности налоговой системы России и ее роль в структуре поместий, меры правительства Бориса Годунова ("обеление" запашки в дворянских усадьбах), способствовавшие консолидации дворянского сословия. Преимущества, вытекавшие из распоряжений об "обелении" господской пашни, неравномерно распределялись между различными группами дворянства. Наименьшие привилегии получили мелкопоместные дети боярские, наибольшие — крупные помещики, несшие службу в конном ополчении.

Смена земельной собственности в конце XV — XVI в. оказала глубокое влияние на политическую и социальную структуру общества. Превращение государственной собственности в доминирующую форму земельной собственности усилили власть монарха. Поместное обеспечение и принцип службы с земли трансформировали старое боярство XV в. в военно-служилое дворянское сословие XVI в.

Государственная собственность оказала непосредственное воздействие на становление крепостнического режима. В докладе рассматриваются проблемы, связанные с Уложением царя Василия Шуйского о крестьянах 1607 г., сохранившемся в пересказе В.Н. Татищева (преамбула и отмена Юрьева дня), государственным описанием земель. Выявилось, что власти проявляли заботу прежде всего об уездах с развитым государственным землевладением. Факты подтверждают достоверность свидетельства Уложения 1607 г. о составлении писцовых книг при царе Федоре.

Из-за массового бегства крестьян с тяглых земель писцовые книги устаревали еще до того, как Поместный приказ успевал их исправить и утвердить. Чтобы не допустить обесценения поземельных кадастров и стабилизировать доходы казны, власти ввели в действие режим "заповедных лет". Б.Д. Греков выдвинул гипотезу, согласно которой [177] режим "заповедных лет" был введен на всей территории России указом царя Ивана IV в 1581 г. Главным содержанием указа была формальная отмена Юрьева дня. Первым документом, сформулировавшим нормы "заповедных лет", была царская жалованная грамота городу Торопцу 1590 г. Обращение к грамоте 1590 г. опровергает гипотезу Б. Д. Грекова.

Замечательно, что ни один документ, составленный при жизни царя Ивана, не употребляет термин "заповедные лета". Самая ранняя из известных грамот с указанием на заповедь датирована 12 июля 1585 г.

Случаи возврата податных людей опирались на одни и те же юридические нормы. Но термин "заповедные годы" употреблен лишь в немногих документах. Это понятие не приобрело устойчивого и всеобщего значения в виду того, что нормы "заповедных лет" не были облечены в форму закона. Речь шла о практических распоряжениях властей, носивших временный характер.

Система временных мер по прикреплению крестьян к тяглу оказалась недостаточно гибкой. Власти нашли выход из положения, ограничив срок сыска беглых крестьян пятью "урочными годами". Введение в Новгородской земле урочных лет в 1594 г. знаменовало решительный поворот в ходе закрепощения. Чрезвычайные и временные меры стали превращаться в постоянно действующее установление.

Власти не могли издать общерусский закон об отмене Юрьева дня в 1581 г.: в то время они еще не приступили к описанию даже Новгородской земли. Крепостной режим стал формироваться в пределах Новгорода при царе Федоре в 1585—1593 гг., т.е. после завершения описи Новгородской земли. К 1593—1597 гг. власти завершили валовое описание главнейших уездов страны. Лишь после этого власти получили возможность издать общерусский закон о прикреплении крестьян к земле, действовавший по всей территории России. Закон о крестьянах 1597 г. не содержал пункта, формально упразднявшего Юрьев день. Но он подтвердил право землевладельцев на розыск беглых крестьян в течение пяти "урочных лет".

Можно заметить, что крепостное право на Руси развилось в тесной связи с превращением государственной (поместной) земельной собственности в господствующую форму собственности в XVI в. Насильственные экспроприации частновладельческих земель — боярских вотчин в Новгороде заложили фундамент всеобъемлющего фонда государственной собственности. Глубокий упадок государственной земельной собственности в конце XVI в. вызвал к жизни новые меры принуждения со стороны государства. Крепостнические порядки стали своего рода подпорками для государственной собственности, средством поддержания относительного экономического благополучия поместья. [178]


Соколов Р.А.
Русская церковь в XIII в. (1237—1300)

Русская церковь, как и все другие общественные институты Древней Руси, пострадала в результате татарского погрома 1237—1240 гг. Перед нашествием из Киева ушел митрополит-грек. Русские князья выдвигали своих кандидатов на пост главы русской церкви. (Ставленник Михаила Черниговского Петр Акерович ездил к римскому папе за помощью против монголов.) Митрополитом стал Кирилл — "протеже" Даниила Галицкого. В этой борьбе за митрополию отразилось соперничество князей, и их желание ослабить церковную зависимость от греков. Во время переписи русских земель для последующего обложения их данью церковь получила ряд льгот. Ее привилегии были закреплены ярлыками ханов. От XIII в. до нас дошел ярлык, или правильней, грамота Менгу-Тимура. Вероятно, это был не первый ярлык монголов для церкви. Представляется, что такое сотрудничество с русским клиром было для татар не каким-то политическим расчетом, а следствием свойственной им веротерпимости.

Крупной фигурой того времени стал епископ Владимирский Серапион. Существование деятеля такой величины говорит о том, что Русь сохранила и свои творческие силы.

После смерти митрополита Кирилла, церковь на Руси вновь возглавил грек — Максим: полагаем, Византия не желала терять контроль над Русью. Отношения с греками находились под контролем монголов со времени возникновения епархии в Сарае. В то же время создание Сарайской епископии служило и русским интересам.

Исследователи по-разному оценивают деятельность русской церкви. Нам она представляется позитивной и отражавшей интересы народа. Бурная внутри- и внешнеполитическая, а также культурная жизнь Руси XIII в., тесно связанная с церковью, — свидетельство того, что татары не полностью разрушили русскую государственность и не превратили Русь в "страну деревень".


Соколова Н.В.
Вотчинные архивы нижегородских монастырей XIV—XVII в.

Доклад представляет итоги работы по выявлению нижегородских монастырских актов XIV—XVII вв. Большая часть актов относится к территории Нижегородского уезда, но имеются документы по Суздальскому, Владимирскому, Алатырскому, Курмышскому, Симбирскому [179] уездам. Древнейшими являются жалованные грамоты нижегородских князей Семена Дмитриевича Печерскому монастырю (около 1383—1389) и Бориса Константиновича Благовещенскому монастырю (1393), первая из них опубликована автором доклада. Ранние документы известны в позднейших списках, что порой ставит проблему их подлинности.Часть актов дошла не только в виде отдельных списков, но и в составе копийных книг (сохранилось 11 монастырских книг). Последние, наряду с описями XVII—XVIII вв. и перечнем грамот, посланных после секуляризации в Коллегию экономии, являются важнейшим инструментом для выяснения сохранности комплексов монастырских актов. Еще один способ оценки сохранности — сопоставление актов на землю и писцовых, межевых, переписных книг для того, чтобы установить, перекрываются ли актами все владения нижегородских монастырей. Анализ показал, что для XVII в. репрезентативность имеющегося актового материала высока, предшествующий же период содержит лакуны, хотя та часть документов, которая фиксирует права духовных корпораций на землю и крестьян, представлена в архивах в целом неплохо.


Столярова Л.В., Каштанов С.М.
О предмете и задачах кодикологии и ее месте среди других специальньх исторических дисциплин

Принципы кодикологического исследования были заложены еще Б. Монфоконом (1739). Однако как специальная историческая дисциплина она сформировалась только спустя два столетия. Возникновение ее стало результатом развития целого ряда историко-филологических дисциплин (источниковедения, палеографии, филиграноведения, текстологии, искусствоведения, архиво- и библиотековедения, археографии). В наше время кодикологические исследования представляют одно из приоритетных направлений медиевистики.

Скудость и отрывочность сведений по истории книгописания в средневековой Руси обусловили недостаточную изученность этой проблематики в отечественной науке. В частности, до сих пор не решен ряд принципиальных вопросов, касающихся теории кодикологии. Опираясь на развернутый историографический анализ, авторы доклада предлагают свои определения объекта, предмета, целей, задач и методов кодикологии как своеобразного источниковедения книги. [180]


Сурова Е.Л.
Публицистика и отраслевая повременная печать

Чтобы провести границу средневекового и нового времени в истории России, необходимо проследить перипетии заключительного этапа существования старых, средневековых общественных явлений, процессов, институтов и обратиться к генезису новых. Нередко эти новые, присутствуя в зародыше в предшествующую эпоху, получают впоследствии мощный импульс к развитию и приобретают системообразующее значение. Так было с публицистикой, к которой в переходную эпоху пришло второе дыхание, сделавшее ее неотъемлемой частью общественной жизни нового времени. В публицистике XVI — начала XVIII вв. А.А. Зимин видел влиятельную политическую силу. В XVIII столетии возможности публицистики еще активнее стали использоваться государством, умножившим их на потенциал повременной печати. Эта последняя, будучи детищем раннеиндустриальной эпохи, символом нового времени, постепенно превратилась не только в проводник идеологических доктрин и регулятор общественного мнения, но и в коммуникационную сеть, основу которой составили информационные каналы. Особое место в системе российской повременной печати занимает отраслевая печать, родившаяся в последней трети XVIII в., разработка методики источниковедческого изучения которой — актуальная задача современной исторической науки.


Тарасова В.Н.
К вопросу об истоках возникновения и зарождения инженерного образования в XVIII в.

Рассматриваются истоки зарождения научно-технических знаний в период Античности и Средневековья, совершенствования отечественных военных ремесел в XVI—XVII вв. и становления инженерного образования в Западной Европе и России в XVIII в. Автором установлено, что отечественное специальное техническое образование, направленное на узкоцелевую подготовку военно-инженерных кадров в XVIII в., не смогло расширить социальную базу своих слушателей, поскольку опиралось не на создание фундаментальных основ учебного процесса путем совершенствования методов преподавания естественнонаучных знаний и введения дисциплин гуманитарного цикла, а на обязательные формы привлечения к учебе. [181]


Waugh D. То the re-interpreting the history of the Viatka chronicles (the beginning of XVIII c.)
(Уо Д. К истории книжной культуры Вятки в начале XVIII в.)

Much of the material deals with the writing of history there (see, for example, my article in the Lur'e Festschrift, "In Memoriam"). A portion of the material not yet published concerns the question of what "obshcherusskie letopisi" and similar sources might have been available in Viatka at the time. I am attempting to reinterpret the history of the Viatka chronicles which have long been available in print, and part of the material enables one to place Viatka developments in the context of the new approaches to history that reflected the priorities of Peter I.


Федорова Е.С.
Латинское просвещение на Руси в конце XV — XVI вв.

Латинские переводные тексты остаются одной из самых неизученных страниц истории древнерусской литературы. Задача доклада — привлечь внимание к корпусу латинских сочинений, вошедших в состав памятников древнерусской литературы, к их жанровому и авторскому разнообразию. По сведениям А.И. Соболевского, в XVI в. количество переводов с греческого и с латинского оказывается примерно равным, тогда как в предшествующую эпоху преобладали греческие переводные сочинения. Одно лишь осуществление изданий таких текстов могло бы совершить концептуальный переворот в представлениях об образованности и широте сферы культурных контактов русских книжников. Следует учитывать специфический путь развития русской культуры во времена ее совершенного совпадения с религией — в богословии поначалу главную роль играли переводы творений отцов церкви. Позднее, с эмансипацией светской культуры в сферу латинских переводов вовлекаются научные и художественные произведения, а также сочинения, связанные с повседневным бытием человека. Неизданная "коллекция" латинской литературы включает романы и учебники, философские трактаты и лечебники, поваренные книги и словари, книги по коннозаводству, псовой охоте, сельскому хозяйству, астрологии, космографии, риторике, географии и т.п. [182]

"Старшие переводы" с латинского языка, сделанные в Московской Руси, восходят к первой половине XV в., первые переводы европейских литературных произведений, связанных культурными и языковыми традициями с Московской Русью, относятся ко второй половине XV в. и принадлежат, по преимуществу, Новгороду. Таким образом, за спиной "латинской учености" XVI века — примерно столетие латинской переводческой практики на Руси.


Флоря Б.Н.
К истории переговоров бывших сторонников Лжедмитрия I с Сигизмундом III

Соглашения, заключавшиеся польско-литовским королем в 1610 г. с разными группами русского общества представляют большой интерес для изучения не только русско-польских отношений в эти годы, но и общественного сознания верхов русского общества того времени. Подробный анализ соглашений дан в классической работе С.Ф. Платонова. К сожалению, ко времени публикации этого труда оставался неизвестным опубликованный Д.В. Цветаевым проект договора, предложенный бывшими сторонниками Лже-Дмитрия II Сигизмунду III на начальном этапе их переговоров под Смоленском. Изучение различий между этим проектом и окончательным текстом договора дает в руки исследователя новые данные, которые позволяют лучше представить характер отношений договаривающихся сторон и желательный для бывших сторонников Лже-Дмитрия II государственный строй России.


Формозов А.А.
Исторические опыты М.Н. Муравьева

Имя Михаила Никитича Муравьева (1757—1807) не забыто. В 1967 г. в большой серии "Библиотека поэта" издан том его стихотворений. Меньшее внимание привлекла его проза, а она интересна не только для филологов, но и для историков.

Приглашенный в 1785 г. Екатериной II преподавать историю ее внукам Александру и Константину, Муравьев написал рад исторических очерков. Известно как о его близости к Н.М. Карамзину, так и о том, что он давал уроки истории своему сыну Никите — будущему декабристу и критику "Истории" Карамзина.

Выпущенные в 1795 г. "Опыты истории, письмен и нравственности" М.Н. Муравьева переиздавались еще четырежды (в 1810, 1819, 1847 и [183] 1856 гг.), в частности и при содействии Карамзина. Отмечу и напечатанную анонимно в Петербурге книгу "Эпохи Российской истории" (Ч. 1: Управление единоначалия. Ч. 2: Разделенная Россия (1224—1462). В них заметны традиции XVIII в., в особенности в "разговорах о царстве мертвых", обнаруживающих в то же время сходство с "Параллельными биографиями" Плутарха. Но чувствуются и установки сентиментализма. Слог книг во многом близок к слогу Карамзина. Это показывает, что к концу XVIII в. русское общество ждало историю своего отечества, написанную не в архаичной манере Татищева и Щербатова, а "новым слогом". Первым робким откликом на эти запросы были опыты Муравьева. Карамзин сумел удовлетворить читателей в полной мере.

Резкое отличие трудов Муравьева и Карамзина заключается не только в том, что первый не обращался к архивам и первоисточникам, но и в том, что он еще шел за установками XVIII в. Он писал: "Российская история... Изображение древнейшего периода от основания монархии до четвертого на десять столетия. Деяния среднего времени заключены будут в кратком обозрении, дабы тем тщательнее удовлетворить внимание ... несравненно важнейшим происшествиям новой истории". Вся литература XVIII в. вращалась или вокруг эпохи Киевской Руси или вокруг деятельности Петра I. Карамзин переломил эту традицию. Периоду до 1462 г. в его "Истории" посвящены пять томов, а 1462—1612 гг. — семь. С тех пор именно Россия XVI—XVII вв. стала в центре внимания ученых, писателей, художников.


Хорошкевич А.Л.
Война и идеология русского самодержавия начала 60-х гг. XVI в.

В посольских книгах по сношению с Великим княжеством Литовским содержатся материалы относительно понимания лицами, участвовавшими в переговорах с этим княжеством, войны как источника благосостояния.


Хорошкевич А.Л.
А.С. Пушкин об опричнине Ивана Грозного

Опричнина Ивана Грозного неоднократно привлекала внимание русских поэтов, художников, композиторов, скульпторов, кинорежиссеров. Парадоксальным образом в их ряду отсутствует имя А.С. Пушкина, хотя он ранее других художников обратился к этому сюжету. [184] В докладе рассматривается последовательность обращений поэта к имени и образу царя Ивана IV Васильевича Грозного, начиная от письма А.С. Пушкина А.А. Дельвигу в начале июня 1825 г. до последних упоминаний. Рассматриваются ассоциации, возникавшие у поэта в связи с царем Иваном Васильевичем, тема опричнины в его творчестве и письмах, сравнения цензурного режима с опричниной, замыслы статьи о русских песнях, которая должна была открываться историческим разделом о песнях об Иване Грозном. Рассмотрено неоконченное, по мнению Б.В. Томашевского, стихотворение 1827 г. о "кромешнике удалом" — опричнике Ивана Грозного, скачущем на свидание в ночь после массовой казни, устанавливаются источники (русские и иностранные), из которых А.С. Пушкин черпал сведения об "ужасах московских казней".


Черкасова М.С.
О взаимодействии актов и делопроизводственной документации в XVI—XVII вв. (по архиву Троице-Сергиева монастыря)

В исследовательской практике сложилось раздельное изучение актовых и делопроизводственных частей монастырских архивов. Возможен более плодотворный подход к их рассмотрению на путях взаимодействия, взаимопроникновения двух этих документальных комплексов. Это способствовало бы более тщательному исследованию слабо освещенных вопросов дипломатики (особенно XVII в.). К их числу, по мнению С.М. Каштанова, можно отнести канцелярское происхождение грамот (где, кем, как, по чьему приказу создан и выдан акт). Автором выявлены акты XVI—XVII вв., возникшие в результате социально-политической и экономической деятельности Троице-Сергиева монастыря. Местом их "производства" являлась крепостная казна, одно из важнейших ведомств монастыря, руководимая келарем, представительным признаком казенных актов корпорации была келарская печать. Анализ монастырских актов проводился в сравнении с текущей делопроизводственной документацией монастыря, устанавливаемой на основе упоминаний в Описи 1641 г. и Вкладной книге XVII в. Прежде всего это были "приходные книги", ведущиеся в "денежной казне" монастыря, руководимой казначеем. Становление двух отмеченных ведомств (крепостной и денежной казны) и изготовление ими соответствующих видов документов (актов и приходных книг) происходило в Троицком монастыре примерно одновременно — в 80–90-е гг. XV в. От этого времени известны ранние монастырские акты, заверенные келарской [185] печатью и к этому же времени относятся ранние сведения о систематическом учете денежных поступлений в монастырь в приходных книгах.

Выявление упоминаний о не дошедших до нас актах троицкой казны позволяет ставить проблему возможной реконструкции утраченной части актового архива Троицы. Само же выявление становится возможным на основе двух грандиозных по объему, комплексных по составу и полифункциональных по значению источников Троицкого монастыря — его Описи 1641 г. и Вкладных книг XVII в. Дополняя их сведения информацией других источников (актов, писцовых и хозяйственных книг), можно представить отчасти и порядок работы монастырской казны со "своими вкладчиками". В Троице велось столбцовое делопроизводство, как и в местных и центральных учреждениях России XVI—XVII вв. Монастырские акты входили в состав делопроизводственных комплексов, наряду с другими по виду и происхождению документами — челобитными светских лиц, выписями из писцовых книг, судных дел, "отписками" и "памятями" из троицких приказных столов, выписками из монастырских соборных приговоров и т.д. В повседневном функционировании актовых и делопроизводственных материалов они тесно переплетались: монастырский собор приговаривал рассмотреть такое-то дело, подьячий троицкой казны составлял соответствующую запись или память, дьяк скреплял ее келарской печатью, "белую вкладную запись" выдавали светскому лицу, "черную" — вклеивали в столбец, в приходную книгу записывали поступившую денежную сумму за взятие монастырской вотчины за денежный вклад. Наблюдения свидетельствует, в том числе, об особенностях церковной организации Троицкой вотчины, требующей специального изучения с учетом патриарших и владычных грамот, выдаваемых в XVI—XVII вв. и до сих пор исследованных недостаточно. Проблема внутрицерковного иммунитета особенно в XVII в. может и должна рассматриваться по актам троицкого архива.


Швейковская Е.Н.
Социум и государство России XVII в. в трудах В.А. Александрова

Рассмотрена одна из сословных групп российского общества XVII в. — служилые люди по прибору, которой выдающийся ученый уделил значительное место в своих фундаментальных трудах. Начав свой путь в историческую науку в середине 1940-х гг. с изучения положения служилых приборных людей в южных городах России, ученый на разных этапах своего творчества обращался к ним, причем как к [186] составной части общества, органично составлявшей его целостность. Своеобразный статус данной категории, вытекавший из служебных обязанностей и государственного обеспечения за их несение, прослеженный ученым на материале как Европейской России, так и Сибири, позволил ему вскрыть неоднозначные решения правительства в отношении этой группы. Их неординарность ярче проявилась из сопоставления, предпринятого в статье, выводов В.А. Александрова с заключениями А.Л. Станиславского, полученными при исследовании им роли и судьбы вольного казачества в Смуту.


Шебалдина Г.В.
Новый источник о пребывании шведских военнопленных в Сибири в первой четверти XVIII в.

Доклад посвящен одной из сторон взаимоотношений между Россией и Швецией в период Северной войны: положению шведских военнопленных, сосланных в Сибирь. Проследить их материальное положение можно по не использованным ранее документам из фондов Российского государственного архива древних актов, в частности, по материалам особой следственной комиссии по делу о злоупотреблениях бывшего губернатора Сибири князя М.П. Гагарина.

Выделено несколько источников материального благополучия военнопленных: помощь шведского правительства и родственников, деятельность самих военнопленных (ремесло, предпринимательство, работа на рудниках и заводах); содержание, получаемое от русского правительства. Систематизированы сведения об источниках материального положения военнопленных, выявлены существенные различия существования офицерского и рядового состава.


Шехорина А.В.
Методология истории Л.П. Карсавина: ответ на вызов времени

Доклад посвящен основам методологической концепции медиевиста и философа Л.П. Карсавина (1882—1952). Рассмотрена методологическая ситуация, складывавшаяся к началу XX в., смысл идейной борьбы, развернувшейся в культуре и науке России, стремление Л.П. Карсавина к самоопределению по отношению к доминировавшему в это [187] время позитивизму и завоевывавшему позиции материализму. Прослежено движение интересов Карсавина-историка от исторической личности к группе индивидуумов, от группы к народу, от народа к культуре в целом, поиски "сущности человека", или, если сформулировать иначе, он искал отличия человека от Бога и от остального творения. В истории Л.П. Карсавина в наибольшей мере привлекал духовный опыт поколений, культура, в культуре — религиозность, в религиозности — мистика.

Рассмотрено отношение Л.П. Карсавина к событиям начала XX в. — мировой войне, революции в России, революционным вспышкам в Европе — и взаимодействие этого отношения с методологической программой ученого. Дан обзор основных идей "Философии истории", вышедшей в 1922 г. в Берлине, содержания и сущности главной ее идеи — христианской интерпретации концепции всеединства, основу которой составляет понимание абсолюта и иерархического порядка его составляющих. Предмет истории определяется как "социально-психическое развитие всеединого человечества". Рассматривается отношение его теории "всеединого человечества" и абсолютной ценности каждого исторического "момента" к подобным идеям предшественников. Особое внимание уделено оценкам Л.П. Карсавиным с данной точки зрения ряда исторических событий (большевистская революция в России, крестьянские войны периода Реформации). В докладе получило освещение и отношение Л.П. Карсавина к идеям русского мессианизма, уникальности, и к русской истории, движение к мысли о "восстановлении единства абсолюта".

Внимание докладчика привлекли и поиски Л.П. Карсавиным новых форм представления исторического знания (интеллектуально-элитарные эссе и др.), движение от эмоционального исторического письма к нейтральному , от аргументации к умозрительному обобщению.


Штыков Н.В.
О московско-тверских докончаниях второй половины XIV в.

Важным источником по истории московско-тверских отношений XIV в. являются договорные грамоты, заключенные между Москвой и Тверью. Сохранились лишь два таких договора: "докончания" великого князя тверского Михаила Александровича с великими князьями московскими Дмитрием Ивановичем (1375) и Василием Дмитриевичем (1396). Княжеские "докончания" явились объектом пристального внимания со стороны многих отечественных историков. При этом основное внимание было уделено межэтническим отношениям, вопросам внешней политики и т. п. В то же время, вопросы территориальной целостности Тверской земли, ее экономики остались недостаточно [188] изученными. Цель данного выступления — проследить по московско-тверским "докончаниям" XIV в. изменения в социально-экономическом и политическом положении тверского региона к концу XIV столетия.


Эскин Ю.М.
Духовная грамота Дмитрия Пожарского

Обнаруженный в РГАДА уникальный документ — завещание князя Д.М. Пожарского является ценнейшим источником, раскрывающим многие ранее неизвестные или малоизвестные стороны его жизни и деятельности после Смуты. Уточняются состав его землевладения, семейные и дружеские связи, этические и моральные установки.


Юрганов А.Л.
Мог ли апостол Павел быть "пророком старейшиной" (дополнительный комментарий к "Лаодикийскому посланию")

Необходимость дополнительного комментария объяснима тем, что в моей книге "Категории русской средневековой культуры", в главе, где анализируется и комментируется текст "Лаодикийского послания", остался без достаточного освещения вопрос о том, насколько вообще возможно было именовать в эпоху христианства кого-либо пророком, да еще и "старейшиной". Не противоречит ли это духу христианства?

Гипотеза о том, что под фигурой "пророка" понимался апостол Павел, несмотря на необычность формулировок послания, находит дополнительное подтверждение и область историко-герменевтического анализа заметно расширяется, если обратить внимание на то, что именно писал апостол в первом послании к Коринфянам. Речь апостола явлена столь живой и правдоподобной, а конкретных деталей, подтверждающих реальность послания, так много, что не вызывает споров среди специалистов то, что это заслуживающий доверия источник по истории ранней христианской церкви.

В докладе изложены результаты исследования и научный комментарий к нему. Расхожее (и распространенное даже среди специалистов) мнение, что в христианстве не могло быть пророчеств, что пророчества потеряли свое значение с наступлением Нового Завета, — глубоко неверно. Апостол Павел предстает как "архитектон", т. е. "старейшина" в том пророчествовании, которое обнаруживает себя в строительстве церкви Божией путем проповедования тайн Божиих. Вот, думается, [189] почему автор Лаодикийского послания позволил себе такое определение, вытекающее, как видно, не из произвольного умозаключения, а из толкования как первого послания апостола Павла к Коринфянам, так и возможно других текстов.

Насколько глубоко понимали на Руси оппозицию "человека душевного" и "человека духовного"? Об этом стоит подумать в связи с проблемой юродства как своеобразного феномена. Если доводить мысль автора "Лаодикийского послания" до логического предела, то можно допустить, что апостола Павла осмысливали и как "старейшину" юродивого. Об этом еще предстоит подумать, а дальнейшие исследования, надеюсь, или опровергнут эти догадки или их подтвердят. Не исключено, что поиски ответа выведут нас и на иную дорогу...


Юркин И.Н.
Из истории "служебной" историографии последней четверти XVIII века (ранний опыт историографической разработки истории отечественной промышленности)

Русская историография XVIII в. включает в себя и сочинения, созданные "по служебной необходимости", в ходе решения задач, не связанных со сферой гуманитарного знания. В работе вводится в научный оборот малоизвестный памятник — неопубликованное рукописное сочинение "Экстракт о начале в Туле оружейных мастеров и оружейнаго завода и о приписке ко оным тульских каменщиков и кирпичников" (ок. 1778) — первый из известных опытов создания истории оружейного дела в Туле, выявленный в фонде Тульского оружейного завода, хранящемся в Государственном архиве Тульской области (Ф. 187, оп. 1, д.182, лл. 10-28).

Среда и обстоятельства появления на свет наложили отпечаток на характер "Экстракта". Это ответ на адресованный в Оружейную канцелярию запрос, сделанный в 1778 г. Учрежденной о Тульском оружейном заводе комиссией. Последний касался сведений, часть которых следовало сопроводить исторической ретроспективой. Подготовленные канцелярией ответы были сопровождены рядом приложений. Одним из них и являлся "Экстракт". Внутри трех разделов, соответствующих вопросам об истории тульских оружейников, истории местных каменщиков и кирпичников (с момента их приписки к оружейному ведомству), постройке и реконструкциях Тульских оружейных заводов, преобладающей является хронологическая последовательность изложения. Документу свойственны прагматичность изложения и узость отраженной в [190] нем проблематики. Главный вопрос, разрабатываемый в "Экстракте", — история отдельного звена государственного хозяйства, история его государственного регулирования и развития. "Экстракт" — текст вполне "доморощенный", в большей степени ориентирующийся на свойственные эпохе общекультурные стереотипы, нежели на логику развития историографии. Это во многом и определило отбор и характер организации материала. Создатель "Экстракта", как и всякий историограф, пребывал во времени, но время воздействовало на него неспецифическим для данной сферы деятельности образом. [191]



+) На момент высталения этого файла не функционирует. OCR.

+) Так. «статизации»? OCR.

+) Предложение несогласовано в pdf’е. OCR.

*) Так. OCR.

-) Предложение несогласовано в pdf’е. OCR.

=) Так в pdf’е. OCR.

*) Или «остаются»? OCR.

-) Так в pdf’е. OCR.



I) Необходимо отметить, что вообще вопрос о "собирании русских земель", формировании "Русского централизованного государства" и т. д., получивший в сталинское время ярко выраженный идеологический характер, остался таким и в последующее время, что нашло отражение в трактовках и откровенно апологетичных оценках советскими историками деятельности всех московских князей, начиная с Даниила Александровича и вплоть до Ивана Грозного.

II) Дополнительная трудность — это ограниченность цивилизационного подхода, признаваемая и его сторонниками. Так, И.В. Следзевский пишет: "Как способ знания, базирующийся на научном языке, цивилизационный подход не может служить вполне адекватным способом постижения сложного и бесконечного содержания феномена цивилизаций. С переводом понимания на язык универсалистских научных моделей и однозначных определений происходит неизбежная редукция этого феномена как личностного выражения культуры." (Следзевский И.В. Эвристические возможности и пределы цивилизационного подхода. // Цивилизации. Вып. 4. М., 1997. — С. 19.) В принципе, ограниченность того или иного методологического подхода — это нормальное, естественное его свойство, но в том-то и беда, что мы привыкли пользоваться учением, претендовавшем на универсализм.

III) Впрочем, в этом же значении слово modern используется и в других европейских языках.

IV) Следует отметить, что в переходе к "Новому средневековью" Бердяев отнюдь не видел трагедии, но полагал, что это закономерный процесс

V) Специалисты по истории западноевропейской культуры могут обвинить меня в ее огрублении, примитивизации и будут правы. Процесс ее развития был конечно много сложнее, и культура Возрождения не выросла непосредственно из античной, но синтезировала ее достижения с культурным багажом средневековья. Она, как пишет М.Л. Андреев, "формируется в лоне культуры средневековой, вырастает из нее плавно и постепенно" (Андреев М.Л. Культура Возрождения // История мировой культуры: курс лекций. М., 1998. С. 326). Однако, если развитие культуры вообще возможно представить графически, то доходя до средневековья воображаемая прямая действительно, как представляется, делает вираж, чтобы затем вновь вернуться на прежнюю дорогу, но уже в другой временной точке.

VI) Что, впрочем, не помешало (а может быть, напротив, способствовало) появлению классической русской литературы, явившей миру высочайшие образцы гуманизма.

VII) Подобный вопрос можно было бы задать и Гуревичу, однако, во-первых, он уже ответил на него своими другими книгами, во-вторых, в рассматриваемом им регионе была иная культурная ситуация и, в-третьих, использование им таких источников, как, например, саги уже само по себе есть ответ на этот вопрос.

VIII) Эта мысль ярко выражена писателем В. Пелевиным применительно уже к новейшему времени: "Портвейн оказался точно таким же на вкус, как и прежде, и это было лишним доказательством того, что реформы не затронули глубинных основ русской жизни, пройдясь шумным ураганчиком только по самой ее поверхности". (Пелевин В. Чапаев и Пустота. М., 1998. С. 187-188).

IX) Данное наблюдение Юрганова может служить подтверждением того, что Петр Великий был знаком с сочинениями Гоббса.

X) Первую фразу Петра при желании можно понять и как то, что он действительно повелевает рабами, но не как невольниками.

XI) Как тут не вспомнить Б. Окуджаву:

А все-таки жаль, что кумиры нам снятся по-прежнему
И мы до сих пор все холопами числим себя.

XII) По мнению И.М. Дьяконова, в эпоху средневековья "на самом деле Европа имела... как раз своеобразное развитие, азиатские же пути развития были типичными." (Дьяконов И.М. Пути истории. М., 1994. С. 65).

XIII) Впрочем, в это понятие принято включать и XVI—XVII века

XIV) Мы не затрагиваем проблему "просвещенной бюрократии", сыгравшей большую роль в пореформенный период русской истории

XV) Мы не затрагиваем проблему "просвещенной бюрократии", сыгравшей большую роль в пореформенный период русской истории.


Напоминаем читателю, что мы не в состоянии гарантировать полное соответствие файла исходному тексту, особенно в части специальных символов и больших массивов цифр. За полной уверенностью в их правильности рекомендуем обращаться к бумажным оригиналам. Читателей, нашедших в файле ошибки, просим сообщать о них по адресу halgar@xlegio.ru (или, в простых случаях, орфусом).

























Написать нам: halgar@xlegio.ru